городок Сегежу.
И к нему тут же приехали адвокаты. Как только нашли, где он.
И родственники стали ждать свидания.
Ехать в Сегежу меня отговаривали всей семьей.
«Там бандиты и бездомные собаки бегают», — говорила мама.
«Там люди редки без клейма», — цитировал муж.
«Что ты там увидишь, кроме глухих стен!» — возмущалась мама.
«А тебе не страшно?» — спрашивал муж.
А я вспомнила 19 августа 1991-го. Вечером я встала одна у метро Каширская и начала раздавать листовки против ГКЧП.
Какой-то прохожий спросил: «Девушка, а вы не боитесь?»
«Боюсь», — ответила я и продолжила раздавать листовки.
— Боюсь, — ответила я мужу. — Именно потому я туда и еду, что боюсь. Путина можно было бы терпеть, если бы он не разрушил судебную систему России, которая и так еле держалась на ногах. Понимаешь, я хочу, заплатив все налоги, действительно спать спокойно, а не думать о том, сколько мне напридумывают, изменив правила игры задним числом или просто взяв с потолка. И «Мосгорштамп» это пропечатает. Он пропечатает любую лажу: предприниматель ты или работяга, оказавшийся не в том месте не в тот момент.
А потому в этой стране страшно жить.
Поезд Москва — Мурманск отходил от ленинградского вокзала в половине третьего.
Меня принял ископаемый зеленый вагон с облупленной крышей и мутными окнами. Сквозь грязные разводы и подтеки ноябрьский пейзаж казался сер и мрачен, несмотря на отдельные золотые деревья с еще не облетевшими листьями.
Около пяти почти стемнело, а свет в вагоне не предполагался — полетел генератор — и из окон отчаянно дуло.
Я ехала и думала, что у меня все равно Сегежа-лайт. Ну, очень лайт! По сравнению с моим героем.
Свобода целительна. Свобода и осветит, и обогреет. Была бы свобода, а все остальное мы сделаем сами. Грех сравнивать!
По мере удаления от Москвы роскошные особняки сменяют хибары с покосившимися стенами и «скворечники» в одно окно.
Подъезжаем к Петербургу. В вагоне абсолютная тьма. Только желтая половинка луны за окном то исчезает за пеленой облаков, что летят куда-то на юг, то появляется вновь.
— Говорят, вы обещали свечи? — спрашиваю проводницу.
— Да ну? Да кто вам сказал?
— Ну, ладно. Пусть будет романтическая тьма.
— Это вам «романтическая тьма». А как я утром буду печку растапливать?
— А я вам ноутбуком посвечу.
Света нет и не будет. Те, кому выходить в Мурманске в 3:43, размышляют о том, как будут в полной тьме собирать вещи.
— Двадцать первый век! Без света сидим!
— Мы в России, — говорю я. — А какой век — это уже вторично.
Мне легче. В Сегежу поезд прибывает в 13:15 — светло.
Сегежа встретила меня припорошенным снегом перроном, почти зимним холодом, длинными составами вагонов, груженных лесом, и запахом тухлых яиц с целлюлозно-бумажного комбината.
Ни бездомных собак, ни бандитов. Зато откуда-то издалека с самого конца поезда раздалась команда: «На перрон! Стройся!»
Потом местный таксист объяснил мне, что именно поездом «Москва — Мурманск» в последнем вагоне и привозят по этапу зэков.
Он поймал меня здесь же на перроне, когда я фотографировала вокзал с надписью «Сегежа».
— Такси нужно?
— Нужно.
И подхватил вещи.
— Куда вам?
— Гостиничный комплекс «Сегежа».
— Он самый дорогой. Хотите, я вас здесь рядышком отвезу, там в три раза дешевле?
— Да нет, я уже забронировала номер.
«Сегежа» соблазнила меня обещанием интернета в каждом номере, к тому же адвокаты рекомендовали ее как лучшую гостиницу в городе.
— Вам что, контора платит? — поинтересовался таксист.
— Да, нет, я сама все оплачиваю.
Думаю, узнав цель моего приезда, он в этом усомнился. Все-таки сильны в народе стереотипы.
— Ну, как хотите, — сказал таксист.
— Мне еще понадобится такси, — добавила я, когда он укладывал мой чемодан в багажник. — Мне нужно в колонию.
— А! — ничуть не был шокирован он. — У нас там Ходорковский сидит.
— А я ради него и приехала.
— Может, поедем сейчас, пока светло?
— А поехали!
— У нас тут целлюлозно-бумажный комбинат, — по пути рассказывал он. — Во-он, дымят трубы. Сейчас ветер в другую сторону. А когда восточный — все несет на город, и тогда никакие дезодоранты — ничего не помогает! А если возле комбината утром поставить машину, вечером она вся в крапинку — известковая пыль. У нас тут инфаркты, инсульты. И рыбу нельзя ловить — отдает непонятно чем. Только за сорок километров.
— А на колонию тоже несет с ЦБК?
— А как же? На весь город. Там биоотстойники — очистные сооружения — запах еще тот.
К ИК-7, «семерке», из города ведет совершенно разбитая дорога с ямами и колдобинами через каждые пять метров — готовый материал для проекта Навального «Росяма».
— Вы фотографируйте, фотографируйте дорогу, — говорит таксист. — Может быть, нам поможете…
Словно Ходорковский — это такой сказочный Дед Мороз, с помощью которого можно и дорогу каким- нибудь боком починить.
Слева потянулся грязно-белый забор колонии с рядами колючей проволоки поверху и по внешнему периметру.
Вблизи «учреждение» кажется скорее отвратительным, чем страшным. «Здесь отребье воспитывает отребье», — писал Ходорковский. Да, очень подходящее место.
— Здесь вообще нельзя снимать, — сказал таксист. — Режимный объект. Так что вы аккуратненько как-нибудь и из машины.
Я снимаю исподтишка и тут же прячу фотоаппарат в рукав дубленки.
Проехали до конца, до угловой вышки, дальше — сосновый лес. На вышку ведет железная лестница, на верхней площадке — деревянный «скворечник» с тремя окнами в сторону колонии. Доски покрашены грязно-зеленой краской, и под окном большая черная цифра «7» в белом круге. Если заменить зеленый — красным, а «7» свастикой — ну, вы поняли…
— А выйти здесь можно? — спросила я. — У входа постоять? Он подвез меня к входу и остановил машину метрах в десяти от него.
— Попомните мое слово, — говорю таксисту. — Лет через тридцать здесь будет висеть мемориальная доска.