с их сегодняшней властью, они не располагали еще наброшенной на весь земной шар сетью, и у них еще не было государств, которые бы полностью им служили. Последнее слово все еще было за князьями. С точки зрения долгосрочной перспективы хозяева денег потому всех их считали в большей или меньшей степени врагами, только отдельные династии, если они — раньше или позже — не соглашались стать их пособниками. Похоже, что наши династии в 1870 году еще не были под их прицелом, республика 1918 года, какой бы слабой она не была, если и попадала под него, то только между прочим. Мы же теперь снова под прицелом, как каждый, кто упрямо идет своим путем и видит в деньгах только, пожалуй, необходимое зло, но не своего господина, и это еще к тому же прямо в сердце Европы. Мы ведь буквально вырвали нашу экономическую систему из системы международной финансовой олигархии, отменили золотой стандарт, разделили золотую марку и рейхсмарку и совсем уже встали на свои ноги, потому им больше не попадало ничего из того, что мы зарабатывали. Это было беспрецедентным вызовом, собственно, уже предупрежденным объявлением войны, ведь им было сказано четко и ясно: мы больше не участвуем в вашей игре. У вас больше не будет доступа к нашим деньгам. Так что можно сказать, что мы сами вызвали на себя эту в полной мере продолжающуюся именно сейчас травлю. Неудивительно, что мы в результате этого оказались врагом номер один для всего мира. Таким врагом в сегодняшнем строении мира легко становится любой, кто захочет в нем сохранить свой суверенитет и не попасть под управление чужаков, потому что именно деньги владеют так называемым мировым общественным мнением. Конечно, мнением не всего мира, а только большого мира.
Но и те, кто сейчас тут воюют против нас, тоже по возможности уклоняются от хватки международных концернов и крупных банков. Пусть банкирские дома Нью-Йорка финансировали в 1917 году кровавый путч Ленина, пусть Кремль из-за авантюры этой войны временно оказался сообщником тех финансовых сил, но он не стал их рабом. Хотя он наш самый жестокий противник на суше, но как раз эта его чрезмерная, человеконенавистническая жестокость, его продолжающийся уже двадцать пять лет террор, с самого начала давали нам надежду на потрясающий успех, если мы только скажем освобождающее слово и позволим, наконец, тем сотням тысяч, которые хотят сражаться на нашей стороне за свою землю, свой народ и за освобождение от этого безжалостного господства, сделать то, ради чего они призваны. Слишком долго уже они ждут этого. «Святая Русь», прочная, создаваемая совместно с нами — вот это волшебное слово. Его уже очень давно следовало бы произнести.
— Я боюсь, что его никогда не произнесут, — сказал всадник на рыжей лошади. — У тех наверху для этого язык не повернется. Они хотят иметь все только для себя: землю, победу и славу. Отдать что-то из этого другим — на это они не способны. Разделить победу с теми, кто в их глазах является «побежденными», такое решение — нет, даже просто мысль об этом — для них неисполнимы. Они хотят иметь все только для себя — страну, победу и славу. Из этого отдавать кое-что, они не способны. Они не умеют делиться. Им кажется, что тем самым им придется зря раздарить все, что они завоевали.
— Они были призваны, — возразил юноша на пегой лошади, — но не избраны. Кто еще за всю мировую историю попадал в такое, выходящее за рамки всего прежнего положение, кто когда-нибудь попадал в такое искушение? У кого было для этого необходимое мерило?
— Сильный сильнее всего в одиночку! Ведь именно это они вдалбливают нам на фронте и ссылаются при этом на Ницше, — заметил всадник на вороном коне. — Не очень дипломатично, я думаю, с нами ведь все еще почти половина Европы.
— Самый сильный в одиночку, — продолжал всадник в середине, — это только Всемогущий. Во всяком случае только он может избавиться от обременительных для него помощников. Тем не менее, умный полководец побеждает с чужой силой, когда он только может, и бережет собственную.
— Как раз это я и хотел сказать, — ответил офицер на вороном коне. — Высокомерие предшествует падению. Мы пока еще наступаем. Но немного к северу отсюда летом 1812 года Наполеон тоже наступал. Он даже выиграл свою единственную на русской земле битву. Но не прошло и трех лет, как царь Александр, император Франц и король Фридрих-Вильгельм вместе въехали верхом в Париж, потому что они не побоялись разделить их славу; не более как сегодня вожди в Кремле, они же все время призывают и призывают к открытию второго фронта. Если мы провалимся, они, вероятно, создадут объединенную Евразию. Кто-то же, наконец, должен был бы совершить это. И если они действительно затопчут нас своими массами танков и людей, насколько далеко ворвутся они вглубь этой Европы? Ведь они только для виду союзники запада, и до сих пор только проливали за него кровь. До Атлантики?
— Вероятно, — ответил всадник в середине. — Тысячу лет Германия была дамбой Европы, хранителем ее обоих входов, одного на Дунае и другого вблизи Балтийского моря. Нельзя разрушать дамбы безнаказанно. Взорвать их это одно, сдержать после этого прилив — другое. То, что не удастся остановить у Мемеля, нельзя будет остановить позже ни на Одере, ни на Рейне, ни на Ла-Манше. То, что не сдержим сейчас мы, потом вряд ли сможет остановить запад. С помощью какой идеи он тогда сдержит идею мировой революции? Ведь у него самого никаких идей нет. Потому и его судьба в определенной степени лежит в наших руках, и — если мы как раз вовремя присоединились бы к этой революции — вероятно, даже судьба американцев. Как бы бессмысленно это не звучало, но мы несем ответственность даже за наших врагов.
Но что такое уже эта Европа без Германии? Береговая полоса в западной части Азии, в глазах русских это ничто! Просто посмотрите на нас из-за границы! Представьте себе, что за вами десятки тысяч километров земли, десятки тысяч километров степей, гор, лесов и тундры, а перед вами уже вовсе не двести или триста километров, на горизонте уже серебряная лента Атлантики, четыре, пять тысяч километров воды, свободный взгляд на Америку, на тропики, на весь мир! Остановитесь ли вы? Вы бы только пришпорили своих лошадей, и в крайнем случае даже подгоняли бы их плеткой.
— Но если, однако, до этого не дойдет, — возразил офицер на вороном коне, — если мы — предположим, став жертвой перевеса сил врага — в конце, все же, падем к ногам другой стороны, то я предвижу наступление самого темного, самого опустошенного периода для Германии. Все же, те там, со временем поняли, что не смогут уничтожить Германию, если оставят ей самое сильное, на длительный срок самое надежное из ее оружия: ее свободу мыслей. Ведь несмотря на все зло, причиненное нам союзниками и после 1918 года тоже — вспомните только о продолжавшейся и после окончания войны голодной блокады и о сотнях тысяч детей, павших ее жертвами в 1919 году, они, однако, позволяли нам по-прежнему думать так, как мы хотели.
— И мысли — это силы, — дополнил едущий в середине, — и они все еще могут, если катапультировать их в лагерь противников, проложить нам путь в будущее, единственный с ясным разумом возможный для нас путь: против любого безумия в мире, против безумия господства единственного класса, расы — или вновь класса в образе тех денег. Прорыв к самоопределению всех народов: настоящая всемирно-историческая миссия нашего Вермахта.
— К счастью, будущее еще открыто, — сказал тот, кто скакал на вороном коне.
— И современность полностью открыта, «сейчас и здесь», нужно ее только увидеть, — заметил офицер на рыжей лошади. — Вы всегда говорите только о том, что было или должно было быть или что будет, никогда о том, что происходит прямо сейчас. Но только это и есть жизнь, непосредственная действительность, не в мечтах, не прочувствованная позднее, а ощутимая, всем нашим чувствам доступная действительность. Только у нее, только у мгновения есть плоть и кровь, только она в то же время — часть вечности. И никогда что-то не вернется назад таким, каким оно было. Потому поверьте мне: пусть мы и маршируем сегодня и в еще такое далекое, еще сегодня пасмурное будущее тоже, но, несмотря на это, наш звездный час — сейчас, все это вокруг нас, — это войско, подобному которого еще не было никогда. Чудо внутри него — это мы, дети и наследники Первой мировой войны, которым теперь приходится вести нашу собственную войну, снова только с сеном, зерном и углем против нефти других, и ни с какой иной надеждой, кроме надежды на силу наших сердец и наших голов. Чудо — это мы, миллионы молодых людей от Тобрука досюда и дальше до Нордкапа, которые все говорят на одном языке, на языке этого часа…
Если бы немецкая история не сотворила ничего другого кроме только этого, она уже сделала бы достаточно. Прусская армия и армия императора, они существовали на протяжении веков, но уже армии наших отцов, немецкая армия 1914 года и еще больше австрийская того времени, они были чем-то неповторимым, никогда не возвращавшимся, и лишь только теперь — долгое лето последних лет, далекие дороги, никогда не умолкающие песни… Мне, однако, снова и снова вспоминается еще одно, стихотворение, написанное одной женщиной, Иной Зайдель: «… И вечно пахнут липы…». Это как разгар