лета в Померании или в Бранденбурге или также здесь, и, однако, больше…
— Там сказано не «вечно», — прозвучал вдруг более молодой голос. Это был юноша на пегой лошади. — Там было сказано «Бессмертно пахнут липы», а дальше написано так:
Довольно долго они ехали молча, тогда офицер на рыжей лошади снова принял нить разговора: — Мы — странники между двумя мирами — однако, не только, как видел это Вальтер Флекс: между миром земным и потусторонним миром или только между востоком и западом, а странники по очень тонкой грани: между судьбой и обетом, между прошлым, которое закрылось за нами навсегда, и будущим, которое не будет похожим ни на что, что ему предшествовало, и на сегодня тоже. Что бы ни происходило: мир, из которого мы вышли и в котором мы выросли, Германия нашей юности, в нее мы никогда больше не вернемся, и то, что мы испытываем теперь, мы никогда больше не испытаем, а также никто не испытает это после нас так же, как мы. Мы еще где-то дома, дома и в то же время здесь с этими нашими лошадьми и нашими солдатами и со всеми теми, мысли о которых сопровождают нас. Мы еще едины, сегодня, завтра, а потом однажды уже больше нет.
Путешествовали ли вы когда-то по высоким горам, целыми днями от вершины к вершине, с вероятно пятью, или с шестью, или с семью товарищами? Пока вы поднимаетесь вверх и спускаетесь вниз, идете к всегда новым приключениям, тогда вы все едины сердцем и душой. Но потом, в долине, когда каждый из вас, смертельно уставший от пусть яркого, но изматывающего дня, все больше и больше возвращался снова к себе самому, и в своих мыслях удалялся все дальше от такой еще бодрой общности, улетая в мыслях к каким-то далеким, но только своим, только собственным целям, там безмолвно и незаметно ослабевало то, что связывало вас. Вы по отношению друг к другу, пожалуй, все еще оставались все теми же, но в то же время уже больше не были такими. Вы больше не были наверху между глетчерами и острыми горными хребтами. Осталась только скрытая тоска по дому после этого. Так и мы когда-то будем жить, после этой войны, все равно, совершенно все равно, каким путем пойдет эта война.
— Все равно, каким путем она пойдет! — сказал неожиданно офицер, скачущий в середине. — Видите вон те березы на холме? Их девичий вид заставляет меня думать о будущем. Не готовит ли наступающий теперь век господству нашего накренившегося в одну сторону мужского мира давно заслуженный конец? Не будет ли эта новая эпоха, подобно веку романтику, в большей степени, чем он, веком равновесия души и разума, увеличенного сопроник-новения, созвучия инь и янь, возрастающего поиска в направлении не постижимого нашими пятью органами чувств, в направлении возрастающей прозрачности к еще сегодня невидимым для нас мирам?
После того, как он довольно долго проскакал безмолвно, долговязый силезец продолжил свои мысли: — О бесподобном перевороте, «не пройдет и двух тысяч лет», сообщает не только Священное писание. Также говорится, что последует один знак за другим, чтобы предостеречь нас. Не видим ли мы их уже перед нами? Мир, который становится все безобразнее, неспособным ни к какой еще имеющей правильное сложение форме! Посмотрите на наши города! И подумайте о них еще двести или триста лет назад, о лице домов, улиц и мест тогда и теперь! Почему все желаемое искусство сегодня остается настолько неизмеримо ниже того, что создатели металлоконструкций и мостостроители часто без какой-либо художественной цели устанавливают вместо него на местности?
Законы математики, статики, принуждают их к неожиданной красоте. Произведение Рембрандта все еще остается равноценным готическому собору; но ни одно произведение в сегодняшних галереях не равноценно полному грации размаху современных преодолевающих морские проливы, реки и горные ущелья автомобильных и железнодорожных мостов. Может быть, мы уже не можем создавать другую красоту, чем непреднамеренная красота нашей техники, так как на преднамеренную красоту никто больше не способен?
Искусство, как говорят, возвещает о грядущем. Если оно делает это сегодня, то мы скачем прямой дорогой в апокалипсис. Взгляните на нашу живопись! Избавленная от всех унаследованных от прошлого оков, она взамен этого подчинила себя трем куда более строгим заповедям преисподней: запрету красоты, запрету достигаемого только тяжелым трудом и запрета пространственной глубины, ведь глубина в живописи как раз и представляет собой настоящую область души, спасение из тесноты второго измерения на свободу третьего это ее наивысший триумф. У демонов нет души. Они плоские, как игральные карты, как сам ад. Древние, которые не могли представить глубину средствами живописи, заменяли их богатым золотым фоном перед мерцающими свечами. Греки ставили их статуи против свободного пространства, против света и тени, и египтяне убегали от плоскости с помощью пустот по сторонам. Их храмовые постройки, их фрески, их рельефы нацелены в безграничное.
Сделать безграничное постижимым — это самая благородная задача любого искусства. Видимое будет подобием невидимого: лист дерева в голубизне полудня, парящая птица в вечерней заре, одинокий парус на горизонте — они будут перенесены только благодаря безмерному, как свободно парящий в пространстве звук, как свирель в «Тристане» несет тишина северной морской уединенности. Там несущим является она — без вызывающей ее флейты непостижимая — тишина. Флейта не убивает ее, она заставляет ее звучать. Вся культура, вся высокая музыка возникает из такой тишины. То, что сегодня так называется, это как раз бунт против этого. Боятся тишины, как боятся почтения, доброты, веселья, глубина пространства.
Когда такого рода «художественные проявления» у нас пресекли, то воспрепятствовали этим только симптому и абсолютно бесполезно подлили масла в огонь. Запретами ни одного демона не усмирить. Мы должны обратить внимание, чтобы шум, пустота и безобразность не воцарились за нами тоже. Неужели мы едем верхом здесь для того, чтобы после нас никто больше не смог ездить верхом? Парусник исчез с морей, самое прекрасное, что когда-нибудь сотворила человеческая рука. Должны ли теперь также исчезнуть лошади с наших улиц, ласточки из воздуха, дичь из лесов? Мы отвечаем и за природу тоже «И обладайте землею!» Как никакое иное ввело нас в заблуждение это слово. В священных книгах индусов, китайцев, майя не говорится об этом. Также древние греки и германцы не знали этого. Только Народам Книги это стало привилегией, дающей право делать деньги из всего, также из осквернения ландшафта, также из мучений животных. Не лучше ли было, если бы было сказано «Не обладайте землею!»? Или с достоинством человечества все же совместимо то, что сегодня происходит хотя бы только на наших бойнях.
— Это несовместимо, — ответил скачущий в середине. — Пока эгоистичная рука проливает кровь животных, кровь людей тоже будет течь, так как и то и другое нарушает одну и ту же божественную заповедь, которую можно перечитать в священных книгах востока, но давно упраздненную, к сожалению, в священных книгах запада.
— Между прочим, — заметил всадник на рыжей лошади, — это позор для нашей якобы так любящей животных расы. Не поспособствуем ли и мы тоже невольно злодеянию, не пробьем ли новые бреши для зла по всему миру?
— Если мы проиграем, — заметил офицер в середине, — это наверняка случится. Мы вызвали дьявола и еще могли бы подлежать ему самому как победитель. Какая польза одному, если он завоюет весь мир, но от этого пострадает его душа? Безобразно не только, что оскорбляет глаза и уши. Где внешние размеры не сходятся, также не сойдутся и внутренние. Если уже все Зло этого мира марширует против нас — мы остерегаемся, чтобы оно не маршировало также и с нами! Это предпочитают обе стороны. В 1914 это еще раз не удалось ему — вся ложь оставалась тогда на стороне других. Если, однако, это зло владеет обоими, другими и нами, то победа зла будет однозначна, и мы также призвали бы тогда апокалипсических