говорят — можно завоевать только с русскими. Нашей собственной силы хватит нам еще для следующей битвы, вероятно, также еще для одной битвы после этой, но дальше поведет нас только то, что мы должны не отнимать у народов перед нами, а давать им. Если мы до сих пор не дали им понять, что мы ворвались сюда как их освободители, не как их угнетатели, как служители их страны, не как ее тираны, если мы действительно не разъясним им это, не сделаем действительно очевидным, то мы не выиграем эту войну. Тогда мы также не останемся и здесь. До сих пор это зависело от нашего оружия; но скоро, уже очень скоро, это будет зависеть только лишь от нашего знамени, знамени права на самоопределения. Если оно объявит этим народам то, чего они ожидают, тогда не мы будем нести это знамя, тогда оно будет нести нас!
Нет, мы пришли повторять не галльский эксперимент Цезаря, а персидский эксперимент Александра Македонского. Александр не прогнал никого, кроме великого царя. Он никого не вытеснил из его родины, не навязывал никому греческих богов или даже только греческий язык. Он сделал дочь побежденного врага царицей в захваченной стране как в ее собственной, и оставлял все народы теми, кем они были, никого не ставил над ними, и сделал их всех вследствие этого своими приверженцами. Отныне это было их гордостью принадлежать к греческому миру. Позже даже римляне не смогли превзойти его. Через семьсот лет после Александра они по собственному почину перенесли их столицу из Рима в Византий. Из Римской империи сделалась греческая. Собственно же римская погибла на западе, но греческая-то продержалась еще целое тысячелетие! Тот, кто женит народы друг на друге, смотрит дальше, чем тот, кто только покоряет их. Потому нечего и думать, чтобы из всей России сделать Германию! Мы никак не сможем сделать это. Но пронести Европу от Атлантики до Тихого океана, это мы смогли бы. И разве этого недостаточно?
Беседа прекратилась. Колодцы маленькой, чистой деревни справа от дороги приглашали лошадей напиться, а тем самым и к отдыху. Несколько домов тянулись за низкий холм. Офицер, ехавший в центре, поскакал мимо них к большой раскидистой липе. Она затеняла дом, и старый, но большой и статный мужчина в белой русской рубашке как раз исчез там. Другой слева оттуда и несколько ближе сидел перед дверью дома поменьше на скамье на солнце. Когда чужой всадник в чужой форме приблизился, остановился недалеко от него и осмотрелся, старик в ответ на произнесенное в его адрес по-русски приветствие подошел к лошади, безмолвно склонил голову к стремени необычного гостя и коснулся лбом носка находящегося в стремени сапога. Вероятно, он вовсе не казался ему необычным. Вероятно, он считал его курьером царя.
Иностранец сидел спокойно, пока старик снова не поднял голову. При этом он видел, что на него смотрят голубые светящиеся глаза на его окаймленном белым лице, и он вспомнил, что там, где они оба находились, когда-то была страна готов, прежде чем начавшие Великое переселение народов гунны не прогнали их на запад. Нужно было бы суметь отменить Великое переселение народов, вернуть все назад, такой была его странная мысль, и с нею он вернулся назад к своему подразделению.
— Все же то классическое переселение тогда, полторы тысячи лет назад, было дорогой в тупик, — говорил он, когда они скакали во второй половине дня, — дорогой из ширины в узость, в становящийся все более узким клин между Атлантикой и Средиземным морем. Пространство же, настоящее пространство, было только по ту сторону стран, из которых эти народы прибыли первоначально, далеко в их тылу. Таким образом почти все выросшие из того переселения государства тоже росли назад в этом направлении: Испания в Неаполь, Милан и Нидерланды, Венеция к Ближнему Востоку, Франция до Рейна и Альп, Дания через Скандинавию, Швеция через Балтийское море в Прибалтику, Богемия в Силезию, Австрия в Венгрию, Венгрия в Трансильва-нию, Германия в целом в будущую марку (Бранденбург) и в Померанию, эти марки снова в Пруссию и за этим в Польское королевство до вглубь в Россию и в Украину; и, наконец, Россия даже до Тихого океана.
Только два из этих государств противостояли позже этому движению, оба пришедшие с опозданием: Россия и Бранденбург, оба, после того, как они защитили свой тыл, Россия в Сибири, а Бранденбург в Силезии и Восточной Пруссии. Плотно прижатые друг к другу, они тогда двинулись в обратном направлении: одно до Мозеля, другое до Варты. Только они оба проросли в смысле старого Великого переселения народов в Европу, а не, как другие, в противоположном ему смысле — из Европы. Обоим — как Потсдаму, так и Петербургу — приписывали, и, в определенном смысле, с полным основанием, славу «азиатских» держав. Они направили давление против давления и тем самым остановили движение других на восток на добрых двести лет.
Мы собираемся осуществить наш поворот обратно — снова на восток, новый поворот русских еще ожидается, объединить эти два поворота в один, и вмести довести его до Тихого океана, для этого мы здесь, не для того, чтобы ставить новые промежуточные границы, не для того, чтобы округлить нашу территорию, не для того, чтобы вырвать то, что проросло. Это было бы ошибкой. Той же ошибкой, что и у французов. Они тоже напирали на восток; Франция не могла увеличиваться на суше в каком-то другом направлении. Но когда она схватила Германию, то было неверно нацеливаться меньше, чем на всю Германию, неправильно было отхватывать для себя только куски ее, и в остальном — как хотел Ришелье — «немецкие дела оставлять по возможности в неведении». Французы промахнулись, они украли Эльзас. Но использовать этот Эльзас для себя в качестве стремени, сделать эльзасцев передовыми бойцами совместного немецко-французского дела, поднять своих собственных королей в седло империи — так глубоко они не думали. Они заключали союзы с соседями соседей, бесплодные союзы, опасные союзы. Они не стремились перейти через Везер и через Эльбу. Они хотели Рейн, перед ним, как минимум, один гласис, и этого было слишком мало.
Такая политика обречена была на неудачу. Она жила за счет отрицания соседа, не за счет его согласия, хотела только части. вместо целого. Тот, кто нападает на своего соседа, либо проглатывает его полностью с кожей и волосами, либо лучше оставляет его в мире. Воевать с чужим народом, имеет смысл только либо из самообороны, либо в намерении сделать его — оставляя таким, как он есть — частью своей собственной общности. Так захватывали персы, так делал Александр, так поступали германские короли. Они не делили, они мыслили в целостности. Так же франки покорили своих соседей, одно племя за другим: всех бургундов, всех тюрингов, всех аллеманов…
То, что было меньше, было злом и остается таким еще сегодня. Когда еще четверть тысячелетия назад Австрия окончательно отобрала у турок лежащую перед ее воротами Венгрию, она присоединила, само собой разумеется, всю Венгрию, включая всю Хорватию и всю Трансильванию к замечательной коллекции королевств и княжеств Габсбургов, дав ей тем самым до 1918 года сразу несколько народов в их совокупности. Но избежав здесь ошибки, Австрия вслед за тем совершила ошибку с сербами. Она принимала их сотнями тысяч как беженцев, но не захватила их томящееся под турецким господством отечество, скажем точнее: Принц Евгений Савойский завоевал императору Белград как будущий трамплин и северную Сербию, однако стареющий Карл VI снова отдал захваченное всего лишь двадцать лет спустя. При этом оба сербских патриарха еще раньше предложили императору свои пространные области как имперские епископства в духе немецких архиепископств. Из-за того, что мы тогда не согласились на это, нам отплатили в 1914 году убийством в Сараево в тот же июньский день, в который на 525 лет раньше сербская нация была побеждена османами.
Выдирать куски из плоти побежденного или освобожденного — это порождает только новую войну и новое бедствие. Когда совсем сносят устаревшие границы — за это можно простить примененное насилие, но если их только немного переносят, то за это прощать нельзя. Однако, Франция упустила возможность большого прыжка, здесь, как позже — через океан. Она бросила на произвол судьбы ее великих первооткрывателей, ее часто замечательных моряков. А когда появился Наполеон, было уже слишком поздно, большая империя в Америке уже растрачена зря. Версальскому двору маленькие преимущества в Германии были важнее Канады и Миссисипи.
Франция любит свои четыре стены. Она неохотно выглядывает за них. Случайно ли, что она породила множество изысканных, выдающихся умов, но никого, совсем ни одного действительно великого? Что поистине велико, самое великое во Франции, — это ее соборы, творения неизвестной элиты. Но ни Леонардо да Винчи, ни Шекспир, ни Гёте, ни Бетховен — никто из них не был французом. Наполеон был итальянцем. Среди французских художников есть импрессионисты, но не было ни одного Микеланджело, ни одного Рембрандта. У Франции были замечательные короли, но Фридриха II Гогенштау-фена вы здесь не найдете. Может быть, французы не терпят людей, слишком выделяющихся своим масштабом из общей массы? Не мешает ли им при этом их избыток умеренности, избыток насмешки, критики? Не без причины,