сейчас рассказать, потому что дружить с Дэйвом было для меня великим счастьем, привилегией и бесконечно увлекательным стимулом.
У тех, кто любит держать все под контролем, часто бывают трудности с человеческой близостью. Близость анархична, обоюдна и по определению несовместима с контролем. Тяга к контролю проистекает из страха, и примерно пять лет назад Дэйв, что было очень заметно, перестал так сильно бояться. Отчасти потому, что получил хорошую, постоянную должность в Помона-колледже. Было и другое важнейшее обстоятельство: он наконец встретил женщину, которая идеально ему подходила, и благодаря ей он впервые стал вести более полную и не так жестко структурированную жизнь. Я отметил, что он начал во время наших телефонных разговоров признаваться в любви ко мне, и я со своей стороны вдруг почувствовал, что мне не надо так сильно напрягаться, чтобы его рассмешить или показать, какой я сообразительный. Нам с Карен удалось вытащить его на неделю в Италию, и, вместо того чтобы день за днем сидеть в номере и смотреть телевизор — что он, скорее всего, делал бы, случись поездка несколькими годами раньше, — он обедал на террасе, ел осьминога, позволял водить себя на званые ужины и получал подлинное удовольствие от непринужденного общения с другими писателями. Он удивил всех, а себя, похоже, сильней, чем кого бы то ни было. Оказалось — ничего страшного, забавная затея, которую вполне можно повторить.
Примерно год спустя он решил отказаться от лекарства, которое более двадцати лет придавало его жизни устойчивость. И вновь имеется масса версий того, что именно подтолкнуло его к этому решению. Но об одном он, когда мы с ним говорили, высказался недвусмысленно: он хотел получить шанс на более обычную жизнь, где было бы меньше патологического контроля и больше обычных радостей. Это решение выросло из его любви к Карен, из его желания писать по-новому, писать более зрелые вещи и из надежды на иное будущее. Это была головокружительно храбрая попытка: да, Дэйв был полон любви, но он был полон и страха, имея прямой доступ к глубинам бесконечной печали.
В последний год дела у него шли с переменным успехом, в июне он пережил кризис, и лето было очень тяжелым. Когда я увидел его в июле, он был такой же худой, как в юности, во время своего первого большого кризиса. После этого в августе во время одного из наших последних телефонных разговоров он попросил меня рассказать историю о том, как дела у него пойдут лучше. Я повторил ему многое из того, что он сам мне говорил на протяжении года. Я сказал, что он находится в жутком и опасном положении, потому что пытается по-настоящему перемениться как человек и писатель. Я сказал, что когда он в прошлый раз был близок к смерти, он вышел из этого состояния с честью и очень быстро написал книгу, которая на световые годы превзошла то, что он делал до своего коллапса. Я сказал, что он упрямец, помешанный на контроле («Сам такой!» — выпалил он в ответ), и что люди вроде нас так боятся ослабить контроль, что порой единственный способ принудить себя открыться и что-то в себе изменить — это довести себя до подлинного несчастья, до грани самоуничтожения. Я сказал, что он решил отказаться от препарата, потому что хочет расти и улучшать свою жизнь. Я сказал, что самые яркие вещи он еще напишет. А он отозвался: «Мне нравится эта история. Очень тебя прошу, звони мне раз в четыре-пять дней и рассказывай такие вот истории».
К несчастью, мне только однажды потом представился случай повторить ему эту историю, и он уже меня не слышал. Он испытывал ужасную, неотпускающую тревогу и боль. После этого, когда я пытался ему звонить, он не брал трубку и не перезванивал. Он канул в колодец бесконечной печали, стал недоступен для историй и выкарабкаться уже не смог. Но он был преисполнен прекрасной невинности и стремления к лучшему, и он старался.
Птичка из Китая
Эту птичку — тупика — подарил мне на Рождество мой брат Боб. Доставленная в пластиковом пакете без помет, она казалась куклой-перчаткой или мягкой игрушкой. У нее было пушистое тельце, огромный оранжевый клюв, который хотелось сжать пальцами, и глаза в треугольниках черного пуха, придававших им выражение то ли тоски, то ли тревоги, то ли зарождающегося неодобрения. Я сразу проникся к птичке теплым чувством. Я наделил ее смешным голоском и характером и порой забавлял с ее помощью калифорнийку, с которой живу. Я горячо поблагодарил Боба письмом, а он в ответ сообщил мне, что тупик — совсем даже не игрушка, а приспособление для гольфа. Он купил птичку в специализированном магазине в Бандон-Дьюнз — курортном местечке для гольфистов на юго-западе Орегона, — чтобы напомнить мне об удовольствии, которое я могу получить, если приеду к нему в Орегон поиграть в гольф и понаблюдать за птицами. Тупик был футляром для головки клюшки.
С гольфом у меня проблема: хоть я и играю один-два раза в год для компании, почти все в этой игре мне не по душе. Ее цель, похоже, заключается в методичном умерщвлении состоятельными белыми мужчинами отрезков времени величиной с рабочий день. Гольф пожирает землю, лакает воду, вытесняет флору и фауну, поощряет разрастание территорий, занятых людьми. Я не люблю этикет гольфистов с его важничаньем, благоговейное молчание телекомментаторов в ответственные моменты. Но больше всего мне не нравится то, как плохо я играю. Если прочесть
У меня есть дешевый набор клюшек, но насадить на какую-нибудь из них моего тупика — нет, я и подумать об этом не мог. Хотя бы потому, что калифорнийка завела привычку брать его каждую ночь в постель. Он быстро стал нашим домашним любимцем. В мире дикой природы живые тупики, как и многие другие морские птицы, сильно страдают от чрезмерной рыбной ловли и от ухудшения условий гнездования, но, когда обитаешь в центре Нью-Йорка, природу не так-то легко любить, она может казаться далекой абстракцией. А пушистая игрушка — вот она перед тобой.
В замечательном романе Джейн Смайли «Гренландцы» есть история про скандинавского крестьянина, который пускает к себе в дом белого медвежонка и воспитывает как сына. Ему удается научить питомца читать, но с медвежьей натурой и медвежьим аппетитом ничего не поделаешь, и в конце концов зверь принимается одну за другой поедать овец крестьянина. Крестьянин понимает, что надо избавиться от медведя, но не может заставить себя это сделать, потому что (это звучит как рефрен) у медведя такая красивая мягкая шерсть и такие прекрасные темные глаза. Для Смайли история о медведе — метафора губительной чувственной страсти, которой нет сил сопротивляться. Но история служит и прямым предостережением от сентиментального идолопоклонства. Гомо сапиенс — животное, которое, вопреки суровому закону природы, желает верить, что другие животные — члены его семьи. Я могу привести довольно веские этические доводы в пользу того, что мы несем ответственность за другие виды, и тем не менее порой я задаюсь вопросом, не лежит ли в основе моей заботы о разнообразии форм жизни и о благополучии животного мира память о детской с ее мирком мягких игрушек, ностальгическая фантазия об уюте и межвидовой гармонии. В романе Смайли измученный крестьянин доходит до того, что предлагает ненасытному питомцу плоть своей собственной руки.
В конце прошлой осени, когда «Таймс» напечатала серию длинных репортажей о критическом положении с загрязнением среды обитания в Китае, о нехватке воды, об опустынивании земель, о гибели видов и утрате лесов в этой стране, у меня ни в одной из этих публикаций не получалось прочесть более пятидесяти слов — а между тем по телевидению во время футбольных матчей шла потрясающая новая реклама джипов. Ну, вы помните: белка, волк, два рогатых жаворонка и водитель