куда лезете, безбожники?
Сначала необычайно гудел голос ксендза, он ударялся в высокий купол и оттуда, сверху, как бы усиливаясь неизвестной техникой, обрушивался вниз гулким водопадом на головы верующих, хором повторявших: «Навеки векув! Амон!» Хитрый акустический эффект! Он еще больше подействовал, когда все пространство храма заполнила торжественная органная музыка. Однако меня, пожалуй, даже больше интересовали картины. Они такие же, как в Эрмитаже, в котором был однажды и который много раз снился. Очень захотелось «прочитать» их, картины, — узнать сюжет каждой.
Может, впервые стало стыдно, что я так мало знаю и тут, в чужой стихии, чувствую себя полным неучем.
Ванда прошептала:
— Ты неприлично разглядываешь. Не задирай голову. Слушай музыку. Это — Бах.
Ее сообщение несколько ошеломило: немецкий композитор в польском костеле?!
Поводырь мой «завоевывала» рубеж за рубежом и меня тянула за собой, и наконец пробралась в первый ряд.
Из книг я знал, что ксендзы не похожи на лохматых и бородатых попов. Но ксендз, перед которым мы очутились — он стоял за маленькой кафедрой и из толстой книги эффектно, артистическим голосом читал молитву на латинском языке, — удивил меня каким-то слишком уж светским видом. Если не считать одежды — красной сутаны с белой пелериной, моложавое, чисто выбритое лицо и рыжеватые, по-граждански подстриженные волосы делали его похожим на известного артиста, снимавшегося в кино до войны и во время войны. Это сравнение развеселило, и весь храм показался богатым театром. Я даже не удержался и усмехнулся, да как раз тогда, когда ксендз оторвался от молитвенника и глянул на нас. Его, конечно, удивило появление двух молодых советских офицеров перед самым амвоном. Он рассматривал нас, пожалуй, с тем же интересом, с каким я рассматривал его и хор красивых мальчиков в белых одеяниях, стоявший за ним.
Ванда выпустила мою руку, ступила к ксендзу и… упала на колени. О ужас! Удар крови чуть ли не разорвал мне голову, и взрыв этот, казалось, подбросил меня под купол, к нарисованным ангелам. Что она делает? Сумасшедшая! Бешеная! И что делать мне? Ничего. Не схватишь за плечи, не потянешь в толпу. Не выругаешься в храме божьем, не крикнешь: «Встать!»
— Благослав, пшэвелебны ойче, на вальку звыценску, — громко сказала Ванда слова, мне хорошо запомнившиеся, хотя тогда я не совсем понял их смысл.
Ксендз поднял маленькую толстую книжечку, подошел к Ванде и дотронулся книжечкой до ее головы:
— Бондь благословёна, цурко моя.
Толпа верующих колыхнулась, задние нажимали на передних, вместе с другими меня подвинули вперед. Я очутился перед самым ксендзом, лицом к лицу, и, честное слово, испугался, как бы «пшэвелебный ойче» и меня не благословил, а среди верующих, возможно — я не оглядывался назад, — есть наши, такие же разини, как и я. Нет, проницательный психолог, ксендз увидел мою растерянность и только усмехнулся, видимо решив, что мы поспорили и девушка выиграла спор. И еще он, наверно, понял, что отношения у нас интимные, которые обычно связывают однополчан, потому что, когда Ванда поднялась, пожелал:
— Щенсця вам, дети мое!
— Дзенкуем, свенты ойцец.
Короткий диалог между ксендзом и Вандой меня снова рассердил и испугал: чего доброго, разговор начнет. Нет, Ванда взяла меня за руку, и мы повернули к выходу. И то, как нас проводили прихожане, растрогало. Люди расступились перед нами, создали коридор. Женщины, поглядывавшие враждебно, когда мы протискивались к алтарю, тянулись руками, дотрагивались до Ванды, как до святой. И злость моя потухла, снисходительно, чуть ли не с юмором подумал, что нареченная невеста моя — хорошая артистка: знала, какую реакцию вызовет просьбой благословить ее.
Однако, очутившись под солнцем, под голубым небом — летным, я снова возмутился:
— Ну, дорогая моя, отмачиваешь ты номера. Больше я с тобой никуда не пойду. Хватит с меня! То ты засыпаешь в королевской спальне, то падаешь на колени перед каждым попом. Член партии! Позор! Я сквозь землю готов был провалиться.
— Не провалился же.
— Ты меня доведешь!..
— Доведу… до счастья. — Ха!
Ванда шла притихшая, как бы просветленная, с едва заметной счастливой улыбкой. Это меня выводило из себя. Пусть бы она паясничала, кривляясь как обычно. Тогда было бы понятно, что «выбрик» ее с ксендзом — обычная игра, забава, и я, возможно, посмеялся бы вместе с ней. А то идет как мадонна после причастия. Такой вид не может не навести на мысль, что она «отравлена опиумом» — верующая. Обидно было и за нее и за мою… за нашу воспитательную работу.
После моего «ха!» Ванда остановилась:
— Хочешь, скажу, почему я тянула тебя к ксендзу. Я, еще опускаясь на колени, думала попросить: «Обвенчай нас, ойцец». Но испугалась, что ты возразишь. — Теперь уже в ее ярко-карих глазах прыгали зеленые чертики. — Что ты делал бы, скажи я так?
От неожиданности ее признания, от испуга — что было бы тогда? — я растерялся.
— Не знаю.
— Смолчал бы?
— Может, и смолчал.
— А он спросил бы: «Хочешь ли ты, Павел Шиянок, взять в жены Ванду Жмур?» Что ответил бы?
— Слушай, отвяжись от меня.
— Ах, какая я глупая! Какая глупая! Давай вернемся.
— Знаешь, что такое комбинация из трех пальцев?
— Но мы с тобой не покажем такую комбинацию друг другу. Правда?
Нет, с этой неугомонной полькой лучше не говорить: на нас оглядываются люди, прислушиваются, кто-то из них русский может понимать.
Быстро зашагал вперед, не ориентируясь, куда идти. Но тут же подумал, как это некрасиво. Что скажут европейцы? Советский офицер вынудил женщину идти сзади. Действительно, азиат!
Остановился, повернулся к своей подруге. Вдруг появилась веселая мысль, которая наверняка помирит нас, сгладит мою грубость, и мы хорошо посмеемся.
— Представь физиономию Тужникова, явись мы к нему с объявлением, что повенчались в костеле.
Засмеялся. Ванда скупо улыбнулась.
— В День Победы мы поженимся. — Она жила мечтой о замужестве.
— Обязательно!
У нее вытянулось лицо.
— Ты смеешься?! Я утоплюсь в Варте… в Одере… в Шпрее… где будем… если ты изменишь мне.
— Доберись хотя бы до Северной Двины. Она полноводнее.
— Не паясничай. Я маме написала, что приеду с тобой.
Как обухом ударила. Было не до смеха: перед глазами стояла Любовь Сергеевна Пахрицина.
Воспоминания как теплое море, оно тянет, из него не хочется выходить. Нет, как алкоголь — от них пьянеешь до головокружения, они то возносят в рай, то проваливают в бездну. Проснешься среди ночи и не можешь заснуть до утра — вспоминаешь. А днем, когда нужно читать лекции, болит голова.
Раньше я записывал события далеких лет, воскрешал образы почти забытых людей от случая к случаю, между своими научными изысканиями, чаще по выходным дням, праздникам, они давали своеобразный отдых, помогали уйти от забот и тревог неспокойной современности. Теперь пишу ежедневно. Папка с работой по истории контрреволюции в Польше, вылившейся в антисоциалистическую деятельность «Солидарности», запылилась, давно не развязывал тесемки на ней. Живу не сегодняшней Польшей. Живу в Познани предпоследнего месяца войны. А может, так хорошо пишется потому, что я обрел спокойствие, избавился от тяжкого груза, который нес двадцать лет? Да и на кафедре, кажется, наступило