— Если твой одноклассник… советский ученик… пошел в армию врага, то туда ему и дорога, пусть и остается там лежать. Он — власовец, предатель!
Лика побледнела. Но снова сыграла спокойствие.
— А мне сказали: вы добрый. Тогда я грянул.
— К кому добрый? К фашистам? К тем, кто изнасиловал Катю, а потом зверски убил? Нет, доброты к ним вы не дождетесь! Ни от кого из наших! Нет!
Напоминание о Кате заставило ее побледнеть еще больше. И все — ни слова. Ни прощания, ни разрешения пойти. Вышла — как выплыла, гордая, независимая. И — что правда, то правда — чертовски красивая. Нужно уметь так выйти. А мне захотелось пустить ей вслед самые грубые солдатские ругательства, которых не позволял себе никогда, даже тогда, когда при ведении огня портачили мужчины — номера моего орудия. Но я сдержался. И, проследив, как поспешно она пошла от дома в сторону своей батареи, совсем остыл. Появилась тревога. За нее. Погорит она со своими переживаниями за финнов. А я? Что мне делать? Молчать? Докладывать? Кому? Снова — в который раз! — пожалел, что согласился с Семеном не докладывать о нашем промахе. Неправда тянет неправду. При полной правде разговор с Ликой мог сложиться совсем иначе, и я не раскричался бы, как солдафон. Но бог с ней, с Ликой. Подумаешь, королева! Баба как баба. Тревожило другое. Пленным наверняка займется «Смерш», и парень расскажет всю правду. Хорошо, Кузаеву не пришло в голову вызвать ту же Иванистову и допросить его до сдачи в комендатуру.
Как мы беззаботно купались — тут пленному нельзя не поверить. Под суд нас не отдадут, но кому- кому, а мне влетит: замполит «проест плешь».
Черт ее принес, девчонку эту! Писал человек спокойно доклад…
А теперь «мысли раскорячились», как говорит Колбенко.
На счастье мое, парторг быстро вернулся. Веселый. Привычно вытер губы, словно съел что-то жирное.
— Ну что?
— Что «что»?
— Чего она от тебя так быстро побежала? Между прочим, взволнованная.
— Все вы видите. А вы знаете, почему она прибежала? Дай ей фамилии финнов, тех… вчерашних.
— Зачем?
— Я тоже спросил: зачем? Говорит, одноклассник ее, финн, там, в их армии. Вот я и сказал, кто ее одноклассник. Так сказал, что она как пуля выскочила.
— Ну и дурак! Мог бы дознаться больше, влезть в душу. Насчет одноклассника, скорее всего, соврала, но кого-то ждет. Сильно ждет.
— Тогда стоит кому нужно спросить, кого она ждет!
Колбенко всмотрелся в меня со знакомым насмешливым укором.
— Эх, Павел, Павел! Неужели ты, такой умный парень, думаешь, что она агента-связника ждет, чтобы передать финнам, сколько у нас трусов и бюстгальтеров? Так этого сам Кум не знает. Жениха она ждет. Или, если хочешь, мужа. Вот что обидно: такую невесту теряем!
— Константин Афанасьевич! У нас же не ярмарка невест, а боевая часть как-никак.
— В самой боевой части — люди, Павлик. К миру идем. Дай ей фамилии — пусть успокоится.
— А где взять? Не помню я.
— Неужели в штабе не записали?
Стоп! Кузаев вызвал Женю и продиктовал ей краткую запись о нашем с Тамилой «подвиге» в «вахтенном журнале» — так называли дневник боевых действий. Женя, конечно, писала и сопровождение на пленного. При ее аккуратности не могла не записать его фамилии, а заодно, наверное, скопировала и книжку покойника.
Возможность так просто узнать фамилии финнов неожиданно обрадовала. А вот обращение к Зуброву Колбенко явно не одобрил бы. С Зубровым у меня хорошие отношения, но, если не выдавать Иванистову, придется вести «дипломатическую беседу», что-то выдумывать. А обманывать больше не хотелось, не мог. Да и ему… так ли просто будет взять в отделе их фамилии? Если солдат не заинтересовал контрразведку, то его отослали уже куда-нибудь в Вологду, как обычного пленного, каких теперь сотни тысяч.
Сразу стало хорошо.
В порыве благодарности Колбенко я нарушил слово, данное земляку, и рассказал, как все было на самом деле.
— Лопухи! Я таки вчера видел, что ты темнишь, глаза опускаешь. Только не лги, что догонял их в трусах. Без трусов летел? Вот юмористы! — Константин Афанасьевич хохотал, воображая меня, голенького, в погоне за своей амуницией. Мне тоже стало весело: пусть посмеется человек! Хорошо иметь рядом такого наставника, такого отца!
Напишу я Тужникову доклад! Сегодня же!
После зверской бомбардировки станции и первого поезда — ни одного налета. Чуть ли не две недели. «Не война — курорт», — шутят офицеры. А Тужников чрезвычайно озабочен, как бы бездеятельность не расслабила людей. Не Кузаев, не Шаховский, не командиры батарей, а он, комиссар, требует тренировок. А старые вояки, не только рядовые, сержанты, но и офицеры, не любят «холодного огня». «По самолету над третьим! Цель поймана! Заряжай! Есть совмещение! 132, 135, 138!» Ревун. Клацанье затвором. «Ого-онь!» Боевой спуск — полная тишина. И — все сначала.
И нам, политработникам, замполит в эти тихие дни не дает поспать. Доклады. Беседы. Нагнали оскомину и себе, и слушателям. Но стоило мне заикнуться об этом — что было! Что было! Мне вообще достается больше других — за трудолюбие, умение и за… язык мой, который нередко бывал злейшим врагом моим. Кузаев и тот поиронизировал: «Кого любят, того и голубят, Шиянок».
В дождливый день собрали командиров взводов, офицеров тыловых служб. Устроили экзамен. Ребята позорно плавали не только по истории революции, Красной Армии, но даже по текущей политике, должностей Сталина не могли назвать. Я краснел за коллег. Малограмотные девчата-коми, с которыми занимался я, такие простые вещи назубок знают. Разозлились и Тужников, и Кузаев.
Командир с обычной своей грубоватостью обратился ко мне:
— Ты видишь этих дураков, комсорг?
Что я мог ответить — вижу, мол? Они потом заклюют меня. Большинство — старше по званию.
— Товарищ майор, я считал и считаю их умными людьми.
— Подхалим ты, Шиянок. Но если считаешь их разумными, то вот тебе две недели сроку, и чтобы знали они политику лучше тебя. Ясно?
— Так точно, товарищ майор!
С командиром не спорят. Но легко принять приказ. А как выполнить? Три батареи, пулеметная рота, прожекторная рота, службы, до некоторых позиций пять верст. А собрать людей в одно место никто права мне не дал, да в летные дни и невозможно. Хорошо, приказ отдал Кузаев: командир, случается, забывает (или делает вид, что забыл) свои приказы, отданные под горячую руку. Приказал бы замполит — ровно через четырнадцать дней проверил бы, этот ни одного своего слова не оставляет без проверки.
…Женя как-то сказала, что ее пугает воинственный азарт, который она наблюдает даже у девчат: нет боевой стрельбы — и батарейцы скучают, у них, по ее словам, «чешутся руки». «А при любом же налете вражеской авиации падают бомбы, гибнут люди, уничтожается народное добро». Я не согласился с ней, мне казалось, что жажда боя — естественное психологическое состояние на войне. Еще в Мурманске я сам, когда непогода затягивалась на много дней, с нетерпением ожидал просветления. Боя! В Кандалакше, где налеты были реже, увеличилось количество рапортов с просьбой послать во фронтовую артиллерию. Тужников такое явление считал «политической недоработкой». Мы с Колбенко — проявлением патриотизма и героизма.
Но Женины слова насчет девчат здесь, в тихом Петрозаводске, неожиданно пошатнули мое убеждение. Неужели и девушкам хочется боя? Посещая батареи, пулеметные установки, я незаметно опрашивал их. Ответы были разные. Особенно обрадовала, но и обеспокоила Глаша Василенкова: «Не хочу. Хочу тишины! Каждое утро хожу в теплицу — на цветы полюбоваться, огурцы прополоть».