СОН стоит от позиции батареи вдалеке, чтобы сотрясение земли и воздуха от выстрелов не возбуждало, не разлаживало тонкую аппаратуру. Хитрая полька явно ожидала нашего приезда — кто-то, ясное дело, сообщил на батарею, — не успела машина остановиться, как расчет СОН был выстроен: десяток красавиц и один усатый гренадер — преподаватель математики из запасников третьей категории.

Ванда, блестя коленками, сделала три парадных шага навстречу командиру, вскинула руку ко все же модно сдвинутой пилотке.

— Товарищ майор! Расчет СОН занимается наладкой аппаратуры после ведения боевого огня по фашистскому стервятнику.

— Ну, спасибо тебе, дочка, спасибо, а я, грешный, после СОН-1 не очень верил в вашу технику. Лишним приложением считал. Спасибо. — Потряс Ванде реку, всматриваясь в ее порозовевшее от удовольствия лицо. И вдруг сказал: — Дай я тебя поцелую, умница. — Деликатно чмокнул в одну щеку, в другую и отступил в сторону, словно уступая дорогу мне. — Целуй ее, комсорг.

Я, конечно, не намерен был целовать и получил леща:

— Разве от этого безусого ягненка дождешься поцелуя?

Кузаев хлопнул себя ладонями по коленям и захохотал:

— Шиянок! Что это о тебе такого низкого мнения? Позоришь мужское племя. Смотри, пошлю начальником столовой — кашу варить.

Я за спиной Кузаева показал Ванде кулак, а она мне — кончик языка: съел?

3

«Лидочка, дитятко ты мое родное! Кровиночка ты моя!» Горько-соленый комок застрял в горле. Сжало в груди. Застучало в висках. А глаза застлали не слезы, их, мокрых, не было, — а кровавый туман, сухой, колючий, до рези, до боли. И сквозь него вставали все самые страшные видения… Полутонная бомба попала в котлован третьего орудия на второй день войны: семерых парней, с которыми прослужил в учебной батарее восемь месяцев, спал на одних нарах, ел за одним столом, ходил в одном строю, порвало на куски, ни одного не узнали, не могли определить, где чья рука, нога, не могли собрать тела, пока не приехал доктор и санитары из санчасти; мне стало плохо, я потерял сознание, и командир батареи потерял… Немецкие асы сбили «харикейн» («английский гроб», как мы называли тяжелые неповоротливые истребители), самолет упал недалеко от батареи, было это в сорок втором, когда мы считали себя уже «зенитными асами». Тело летчика разорвало так, что мне и старшине Шкаруку, мы первые прибежали к месту падения, снова-таки стало дурно: потом мы почему-то стеснялись смотреть друг другу в глаза… Абсолютно бескровное лицо Кати Василенковой и жуткое представление того, что сообщила комиссия: финны распороли ей живот и набили гильзами от патронов, которые расстрелял, обороняясь, расчет НП… И Лидии живот, живой еще комок порванных внутренних органов… Кровь, залившая хлеб. Кровь финна? А этот чего привиделся? Нам нечасто приходилось видеть кровь врагов. Всё — своих, близких… Но нужен мне призрак чужой крови!

«Кровиночка ты моя…»

Плывут буквы в кровавом тумане.

«Какую же радость ты принесла, дочечка моя родная. Только когда наши вступили три недели назад, мы так радовались. Все дни стояла я на шляху, в наших всматривалась, в каждую солдаточку нашу — так тебя ожидала… Ета ж три годика… три годочка, день и ночь я молилась за тебя. И бог услышал…»

— Не услышал твой бог, мама! Нет твоей кровиночки! — Кажется, я произнес это вслух. И тогда брызнули слезы. Я не стыдился их.

Поискал в карманах платок. Не нашел. Женя протянула свой.

— Простите.

— Что вы, Павел, не обращайте на меня внимания. Хотите, я выйду? Посидите в одиночестве.

— Нет, не нужно. Останьтесь. С вами легче. Я мог бы пойти читать в лес… Вы читали?

— Нет, я не могла до вас. Я боялась. Это — ей письмо… Лидии Трофимовне… Только вы, Павел, имеете право.

Вспомнил, как нелегко Женя вручала мне письмо. Передала через Семена Тамилу, чтобы я пришел. Тот неуместно пошутил:

— Иди, тебя главный писарь вызывает. Не могут без тебя девки. Исповедуются как попу.

А я догадался, зачем зовет Женя, знал, что пришла почта. Не сразу пошел. Но упрекнул себя за малодушие. Разве это первая семейная трагедия? Их миллионы. Прочти же быстрее, кто ей пишет. Кто будет оплакивать ее.

Женя смотрит на меня испуганно. Я ни о чем не спрашиваю, ничего не прошу. Я жду, сдерживая тяжелое дыхание и слушая звон крови в ушах.

— Это — от матери, — уверенно сказала Женя, вынимая из-под папки треугольник и подавая мне.

Потому я решил, что она читала. Ее особое, я сказал бы, святое отношение к этому письму растрогало.

— Прочтите сначала вы, Женя.

— Вслух?

— Вслух? Нет. Я подумал, если я буду знать, что кто-то близкий прочитал и… Нет. Все это от слабости, от того, что воевали мы во втором эшелоне. Разве пехотинец в окопе на передовой плакал бы над письмом родителей друга, вчера похороненного?..

— Не думайте, что люди так черствеют. Я пережила все. Однако письма этого боюсь.

— Я сам прочитаю. Слушайте: «Лидочка, доченька моя, я все три года верила, что ты живая, в снах говорила с тобой. Тетка твоя Михалина, царство ей небесное, два года ходила в церковь в Чигири, свечечки ставила за здравие сынков своих и за твое. А потом мне сказали, что помолилась она за упокой твой. Поссорилась я с ней, Лидочка, прости мне господи. Может и грех ето. А может, бог и ее наказал. Застрелили ее полицаи, когда она в Кличев к дочери шла. Вот же гады, старую кобету мишенью сделали, с пожарной вышки в Городце стреляли — кто попадет. Деточка, ты слышала про такое — чтобы стреляли в человека для забавы?

Мы с Тонечкой пишем тебе письмо, а тут прибежала Анка Титкова, подружечка твоя. Кричит: «Тетя Липа, письмо от Лиды! Мне письмо!» Она думала, что она первая получила, что нам не написала ты! Дурочка! Ей первой стала бы ты писать? Не матери? Подлизывается ета Анка! Курва она — с полицаями крутила. Не верь ей, Лидочка. Теперь она без мыла будет лезть… Да что я тебе пишу про всяких… А про своих не написала… Брат твой родной Толик, младше же тебя на два года, а партизанским командиром был. Ой, как нас трясли за него, как мучили! Отца твоего Трофима Филимоновича месяц в бобруйской тюрьме держали, потом в могилевской, в Минск повезли. Да в Минске наши его освободили, пришел он из Минска неделю назад. Лидочка, как горькое яблоко человека избили. Черный весь. Кашляет. Да ты не горюй, доченька моя. Отца я выхожу. Коровку у нас забрали, парсючка забрали. Да свет не без добрых людей. Сегодня ажно две гладышки молока принесли. Семьям партизан все несут. А Толик с войском пошел. Мы же счастливые — нас не сожгли, только когда партизанская блокада была, полсела сгорело. А вот Придрутье все сожгли фашисты проклятые, матерей, деток маленьких в церковь загнали, всех сожгли. Лидочка! Какие звери! Ты, может, на фронте такого не видела! Тонька говорит: не надо тебе этого писать, а я говорю — нужно. Не стыдись ты ни за кого из нас. Все у нас были достойные. Тонечка ребенок, двенадцать годков, а партизанам хлеб носила. А я пекла его. Один в нашем роду выродком оказался — твой брат двоюродный Николай, в полиции служил. Теперь мать его Авдоха ползает на коленях по всему селу: людочки, спасите Миколайку, сидит он в Могилеве, бандит, хапнули его наши, видно партизаны еще, не помогли ему германцы.

Авдоха говорит — сам сдался. А может, и сам. Куда ему было деваться? Вчера Авдоха к нам приползла и голосила: родные мои, своя кровь, никого ж Миколка не убил. Оно-то, може, и правда, что никого не убил в своем селе. А что там на стороне было — один бог знает. Тоня не хочет писать «бог», а я говорю ей: пиши, детка, и батько с печи говорит: пиши, дочка, все, что мать говорит. Не убивал он в своем

Вы читаете Зенит
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату