вообще Унярха был немного растерян: не накажешь бойцов-комсомолок за обращение к комсоргу дивизиона, это он понимал, да и конфликтовать со мной не входило в его намерения, сам — комсомолец. Лида подчеркнуто громко и отчетливо попросила меня:
— Товарищ младший лейтенант, передайте командиру дивизиона, что с Ваней — несчастный случай. Весь расчет подтверждает… Командир его.
На этот наказ мне Унярха не ответил, приказал девчатам почти мирно, словно посоветовал:
— Идите работать.
Но когда девушки отошли, сказал с непонятным упрямством:
— Это — самоувечье.
Мне стало страшно от его слов. Не видел же, как все произошло. Откуда такая уверенность? Зачем ему нужно подвести под трибунал несчастного парня, и на гражданке хлебнувшего лиха?
— Аким! Что ты городишь ерунду? Зачем Рослику в наших условиях калечить себя? Подумай. Это же абсурд. Ты что, боишься за себя — недосмотрел? Да? Что тебе может быть? Выговор? Трое суток ареста?
Недобро скривились его губы.
— Я ничего не боюсь, товарищ младший лейтенант. И прошу вас… Я говорю вам «вы».
А раньше сам искал дружбы, особенно узнав, что с Даниловым я на «ты». Что стало с человеком?
— Пожалуйста, товарищ лейтенант. Но советую: не делайте глупостей, это не поднимет ваш авторитет.
Хотел сказать: «Ваню мы тебе съесть не дадим», но сдержался, почувствовал, — мне его не убедить. Это по силам только старшему по званию. Данилову. Колбенко. Тужникову. Не сомневался, что они поверят расчету, девчатам, мне, поэтому за Рослика не боялся. Обидно за парня: не начав воевать, так несчастливо ранен. А еще обиднее, что есть среди нас, офицеров, человек, у которого могли возникнуть гнусные подозрения. Случались несчастные случаи и раньше. Некоторыми занимался уполномоченный «Смерш». Отослали человек двух в штрафную роту. Но все это не затрагивало чести всей батареи, лучшей батареи, лучшего командира, дивизиона, наконец. А тут вдруг такой позор! Самострел!
С Хаимом Шиманским мы съели пять пудов каши из одного котелка. До войны в учебной батарее служили в одном расчете. Потом, когда я стал командиром орудия, он, первый номер, был моим заместителем; когда я пошел на взвод, принял орудие. Парень удивительный. Из Западной Белоруссии, из Дятлова. Образование у него еврейско-польское, несколько классов хедара, потом — последние классы польской семилетки.
Приехав в Мурманск, он говорил на таком языке, что русские его не понимали: не находя русских слов, употреблял белорусские, польские, украинские, еврейские, даже литовские. В учебную батарею Хаима зачислять не думали: какой из него командир! Во-первых, рост воробьиный, а потом и акцент. Но скоро Хаим показал себя прекрасным бойцом: мастер на все руки, необычайно сообразительный, проворный. Быстрее его никто не выбегал к орудию по учебной тревоге, при этом портянки он никогда не выносил в кармане или за пазухой, как мы, грешные. Потом, на учебной батарее, ребята ему пригрозили: будешь таким шустрым — намнем бока.
Хаим выбрал оптимальный темп, который и командиров удовлетворял, и курсантов не подводил.
Когда я подошел к орудию, Шиманский сидел на снарядном ящике, обхватив руками голову, раскачиваясь из стороны в сторону, и повторял:
— Ай-вай-вай! Что будет? Что будет?
— Что будет, Хаим? Он глянул на меня:
— Я у тебя спрашиваю: что будет? — но тут же вспомнил о субординации, подскочил, вытянулся.
— Как это случилось?
— Кабы кто толком мог сказать, как это случилось. Как он подсунул туда свои несчастные пальцы? Ай-вай!
— Кто виноват?
Он снова схватился за голову, но перешел вдруг на «вы».
— Вы спрашиваете, кто виноват? Так я вам скажу: Шиманский виноват — недоучил. Недосмотрел. — И по-дружески уже, приглушенно и доверительно: — Имею я право после этого носить орден? Как ты думаешь?
На гимнастерке его сиял новенький орден Отечественной войны.
— Не делай трагедии, Хаим.
— Легко тебе говорить.
— Нелегко. Где Данилов?
Командира батареи Сашу Данилова я нашел на берегу Онежского озера. Два года он в дивизионе, а я все еще не перестаю любоваться этим человеком, словно девушкой. Чертовски красивый цыган! Среднего роста, очень ладно скроенный — каждый мускул рук, плеч, ног вырисовывается под одеждой и буквально пружинит, а в то же время стан по-девичьи тонкий, стройный. Черные до антрацитового блеска курчавые волосы, точно завитые у лучшего парикмахера. А глаза… не черные, глаза — как спелые каштаны, росные. Можно их назвать карими? Нет, глаза его, пожалуй, меняли цвет. Они без конца горели и как бы сыпали искры: то весело-голубые, то задумчиво-серые, то гневно-огненные.
Данилова любил не я один. Данилова любили все. Девушки влюблены в него. Но он, как ни один из офицеров, не дает никому оснований переступить границы субординации и сам никогда ни в чем не переступает. Это тем более удивительно, что офицер он не строгий, не формалист.
Весельчак. Шутник. Гитарист. Певец. Цыганскими песнями заворожил не только девчат и нас, молодых романтиков, но даже седых строгих проверяющих — полковников, майоров. Потом говорили, что хитрый Кузаев, у которого выявили немало промашек, нарочно подсказал им послушать цыгана. Размягчил наш Саша им души. Потом, правда, его чуть не забрали от нас в какой-то фронтовой ансамбль, да он сам не согласился.
Из штаба корпуса Данилова прислали командиром батареи, что удивило и Кузаева: молоденький лейтенант, цыган, только что гусарские усы отрастил — и так вознесся вдруг. Но быстро убедились: в штабе не ошиблись. Двадцатидвухлетний командир владел всем: и теорией артиллерийского огня, и материальной частью, и сложными приборами, и умением командовать людьми.
Я некоторое время был у него командиром взвода, и мы быстро и крепко подружились. Кажется, один я знал его тайну, он сам по секрету доверительно сказал мне:
«Я страшный в гневе. Я дикий. Как отец мой. Он зарубил топором молодого цыгана, приревновав к жене своей, моей матери. Нас было уже трое, я и две сестры. Отца посадили. А мама, — он сглотнул слезы, — утопилась. Будто случайно. Пошла по тонкому льду… Нас забрали в детский дом. Мне шел восьмой год. Я трижды убегал. Но старейшина табора возвращал меня назад. Это противоречило цыганским законам. Чтобы цыганского ребенка вернули в русский детский дом! Никогда не было такого! Думаю, меня просто боялись, чтобы не наделал беды. Прошу тебя: ты следи за мной, если что. Я сам себя боюсь».
Однако за два года дикий гнев, пугавший его самого, не проявился ни разу. Бывало, Данилов злился. Но обычно — как все нормальные люди: покричит, выругается, да и то по-цыгански, вообще грубых слов он не употреблял и наказывал подчиненных, если те беспричинно ругались, особенно в присутствии девчат.
Правда, недавно Данилов напугал нас — меня, Колбенко. Даже Кузаев встревожился. Дошли слухи, что он выбросил из своей землянки старшего лейтенанта Зуброва, представителя «Смерш». Одна из прибористок стояла на посту и видела, а Лида по секрету рассказала мне — с явной гордостью за своего командира: вынес из землянки гостя своего и кинул на бруствер точно мешок с мукой. Что произошло между ними, неизвестно. У Зуброва хватило ума смолчать: никакой жалобы, никакого рапорта. И Данилов на мой вопрос ответил коротко и решительно: «Молчим!»
Данилов ходил между штабелями бревен, досок, брусков, шпал, вдыхал острый смолистый запах нагретой солнцем древесины и, не скрывая, любовался всем богатством, от которого и на меня дохнуло миром и покоем.
— Ты посмотри, какие досочки! — радостно, как-то по-мальчишески крикнул Данилов, заметив меня. — Как распилены! Как сложены! В хозяйственности и аккуратности финнам не откажешь! Нет, ты