ним в таком платье. А потом Виктор подвел меня к нему. И тут зло меня взяло. Даже лихорадить начало: из-за него мог погибнуть Витька! Осушила целый бокал вина… И меня понесло. Откуда что взялось! Он не знал куда деваться…»
«Черт знает что! — серьезно дополнял Виктор. — Я услышал — ужаснулся: напилась жена, чего доброго, устроит скандал. Пришла, называется, на прием! Горит моя дипломатическая карьера».
Я представлял Тужникова и смеялся. Вместе со мной хохотал Витька-младший.
А вот что рассказывала Глаша о приемах лет через двадцать, когда Виктор занимал уже довольно высокий пост:
«Осточертели мне эти приемы. Но позабавиться на них могу, научилась. Посмеяться в душе над такими, какой сама когда-то была, над их нарядами. Обвешаются золотом и выставляются друг перед другом, дуры. Ох, бабы, бабы! А я оденусь под вологодскую тетку: сарафанчик простенький, косыночка… Иностранцев не удивишь — они все видели. А наших шокировало. Они фыркали, мужей настраивали выговорить Масловскому. Знакомых приучила. А незнакомые игнорируют меня, на общение не идут. А мне и нужно это. Пока мой эксперт подступается к будущим контактам, я делаю вид одинокой, забытой мужем, ни с кем не знакомой и перехожу от одной группы к другой. Меня жалеют, сочувствуют. А я наставлю уши и слушаю: кто, как, за что перемывает кости ближнему своему. И иностранцев слушаю, которые с английским. Им в голову не влазит, что такая простая баба понимает их язык. Когда что-то интересное, я начинаю нажимать на бутерброды с такой жадностью, будто ничего для меня, кроме жратвы, не существует! Пусть, дураки, думают обо мне чем похуже…»
«Глаша! Не плети. Подумаешь, разведчица нашлась!» — прерывал жену Виктор.
«А что? Разве не подбрасывала тебе нужные сведения?»
«Ну, подбросила один раз… мелочь».
«Мелочь? Наглец ты, Виктор!»
«Слушай, Глаша, а где ты английский выучила?»
«Когда Масловский учился в ИМО[7], я за него все задания выполняла».
«Ну и ну! Эта женщина доконает меня! И ты веришь, Павел?»
«Павел еще на батарее верил мне».
«А я не верил?»
«Ты хитрый кот, Витька. Ты сметанку слизываешь тайно».
«Поехала баба в Вологду! Не слушай ее, Павел. Она тебе наговорит сорок бочек».
«О, если бы я все рассказала! Сто томов можно написать. Приведи, Павел, того писателя, с которым заходил. Подброшу ему материалец».
«Дай, Павел, ей персонального романиста. Вот выдадут сочинение!»
Надолго осталось ощущение особенной радости от встреч с этими друзьями. С Виктором и Глашей было просто, весело, интересно. Экономист рассказывал много такого, да чего я, историк, не доходил сам и что потом как-то косвенно отражалось в моих научных работах: рецензенты отмечали свежесть мыслей, неожиданность проблемных постановок и выводов. Иногда, правда, доставалось и по лысине.
…Внучки хорошо намяли деду спину, пока бабушка рассказывала московской подруге про их штучки. Валя не дает мне поднимать их обеих, а для малышек самое большое наслаждение оседлать оба дедовых плеча, и я доволен, что они не ревнуют друг к другу.
Михалинка всегда умеет перехитрить Вику и не любит, когда сестра ластится к ней. Но, сидя на моем плече, сама тянется поцеловать «ягненочка», как называет Марина свою тихую и ласковую дочь. Было однажды, что беседа Вали с Глашей стоила двенадцать рублей. Бережливая жена моя переживала: «Почему ты не остановил?»
— Разоришься, Валентина Петровна.
— До свидания, Глаша. Вырывает трубку твои комсорг.
— Слушаю, товарищ младший лейтенант.
— Глаша! Ты часто вспоминаешь тот день?
— Тот?
— Тот. Когда мы могли умереть. Сколько раз?
— Умирают один раз. Раньше не любила вспоминать…
Как гляну на Витьку, подумаю, что он мог не родиться… даже сердце застывало… А теперь вспоминаю. Нога часто болит. Раненая.
— Что я говорил тогда?
— Ты ругался, когда мы с лейтенантом напоролись на мины. Ну и ругался же ты! А я слушала и удивлялась: такой культурный человек… профессор…
— Не паясничай. Ты становишься похожей на Ванду.
— С Вандой меня не сравнивай. — Голос ее сделался на удивление серьезным. — А то я скажу такое о вашей Ванде, что расплавится провод от Москвы до Минска.
Не понимаю, что она имеет к Ванде. После возвращения в дивизион в Петрозаводске Ванда, может, всего разок заглянула на «свою» батарею, с которой мы ее когда-то так быстренько сплавили. И встреча с Глашей была сестринская — точно знаю.
Неужели ревнует к Виктору за совместное «дезертирство»? Не может простить, что Ванда подбила ее мужа на безумный риск за три недели до Победы?
У Масловских за столом, когда я вспоминал о Ванде, разговор странно заминался. Раз, второй… И на встречи однополчан, организованные Виктором и Тужниковым, Ванда не являлась.
— Ты помнишь, что сказала, когда я пригрозил шоферу пистолетом?
— Что ты будешь мучиться всю жизнь, если убьешь человека. Я и вправду испугалась. За тебя.
— И что я ответил?
— Не помню.
— «Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук». Так?
— Стоп, Павел! Стоп! Не гони. У тебя муки? Душевные? Что случилось?
Валя, выйдя из спальни в переднюю, где стоял телефон, наклонилась к трубке и сказала:
— У него забрали кафедру.
— И тебя это мучает? О несчастные мужчины! На сколько мы, бабы, мудрее вас. Ты хотел вечно руководить кафедрой?
— Валя упрощает. Кафедра — ерунда. Я разочаровался в учениках. А это тяжело. Все равно что разочароваться в собственных детях. Представь, что ты разочаровалась в Викторе-младшем…
— Ох, неужели так больно за учеников?
Нет, не было у меня мук. Моя послевоенная жизнь катилась точно хорошо отлаженная машина. Сталинский стипендиат в университете. Сразу после окончания его — аспирантура. Блистательная защита кандидатской диссертации на тему для 50-х годов новую, актуальную и мало еще исследованную — о деятельности партии по организации всенародной партизанской борьбы. Писал я, фронтовик, научную работу о партизанах как роман, как песню. Книга была оценена очень высоко для того времени. И с докторской, хотя, писалась она не так легко — трое детей, не затянул. Углубился в историю — рождение Республики, тема не новая, брались за нее и до меня, но в «культовские времена» больше затемнили, чем осветили. Я вытянул из архивов много малоизвестных фактов и объяснил их по-новому, с той объективностью, какой все больше требовала историческая наука.
Против монографии не выступили даже те, с кем полемизировал в оценке фактов, событий. Известный историк, мой учитель, издавший несколько работ на ту же тему, сам напросился в оппоненты. Признаюсь, немного встревожился, тем более что друг мой Михаил Петровский предсказывал: «Разнесет дед твою диссертацию. Он еще никому не позволил не согласиться с ним».
Дед при защите дал наивысшую оценку.
Петровский сказал на банкете:
«Ты в сорочке родился».
Тогда я и вспомнил тот день, когда за нами гонялся «мессершмитт», свое размышление над словами Старовойтова. После госпиталя Старовойтов пошел командиром МЗА во фронтовой полк противоздушной обороны и погиб при штурме Кенигсберга. О смерти его сообщили Глаше — видимо, только ее адрес нашли