уже после дворца. Уменьшился мой страх, что, бродя среди руин, они могли провалиться в какую-нибудь пропасть, в бездну, в тот бурный поток, который слышал я в подземелье.
Однако где их искать? У Ванды — часы. А время, отпущенное нам, наверное, уже истекло.
3
Я стоял в штабном купе у двери. Состав шел небыстро, Но вагон скрипел и сильнее обычного раскачивался, казалось, все время клонился в сторону окна. В глазах мелькали телеграфные столбы и словно тянули к себе. Со страхом думал: качнет чуть сильнее — и я упаду на Тужникова или Зуброва. Они сидели за столиком у окна. Я обливался потом, пересохло во рту, подкашивались ноги. Наверное, уже целый час замполит внешне спокойно, но чрезвычайно скрупулезно расспрашивал меня, где я потерял девушек. Нехорошо расспрашивал — как-то очень уж подозрительно, точно преступника, способного сбросить людей в Вислу. Кстати, к нашему переходу по мосту возвращался раза три. И особенно интересовался нашим разговором с поляками: о чем мы говорили?
— Сначала спрашивали, как пройти.
— Куда?
— К Старому Място.
— А почему именно туда?
— Это древний центр города. Памятник…
— А еще о чем Жмур говорила?
— Товарищ майор, я понимаю по-польски с пятое на десятое.
— Да, понимаете вы, Шиянок, мало.
Странный намек.
Сначала я рассказывал очень искренне, подробно, с рассуждениями, с догадками. Это осложнило мое положение. Оскорбленный подозрениями, я на повторные вопросы отвечал коротко, эскизно, без деталей. Сам ощутил, что от манеры рассказывания картина меняется, и растерялся: как сохранить правду? Финал — как потерял Ванду и Лику — даже самому вдруг показался неправдоподобным: как в плохой приключенческой книжонке. Тужников не выявлял никаких эмоций, что тоже было необычно — не похоже на него. Недоверчиво скривился.
— Вот так: отлучились девки в королевский туалет и — будто провалились.
— Будто провалились, — тоскливо согласился я. — Но их видели, я говорил уже, на Старомястской площади.
И снова:
— Ну, и что они вам сказали, искатели сокровищ?
— Что видели их… наших…
— Почему вы уверены, что их?
— Они на плечи показывали, на погоны. У одной — со звездочкой… у другой — с лычком… Женщины наблюдательны. Одна запомнила, что офицер — та паненка, что мувила по-польску.
— Что еще вам говорили пани?
— Что они могли говорить. Если бы я понимал по-польски как по-русски…
— Почему вы пошли на польскую батарею?
— Подумал, что Ванда могла пойти туда.
— С какой целью?
— Могла подумать, что я там.
— Командир локатора никак не могла запеленговать своего поводыря. — Будто бы шутка, но без тени улыбки ни у самого Тужникова, ни у капитана Зуброва. От их необычной серьезности бросало то в жар, то в холод.
Топтанью — вопросам и моим ответам, в которых я действительно начал путаться, поскольку уж сам сомневался, а так ли оно происходило, о том ли мы говорили между собой? — не видно было конца. Но прокурорский допрос Тужникова, как он ни оскорблял, я мог бы стерпеть, ибо знал и его серьезность, и его «взрывоопасность», и его въедливость, но и его отходчивость. Сколько бы он ни шумел на меня, я не обижался. В конце концов, у каждого свой характер, свой стиль. А в душе замполит добрый человек.
Зубров… друг Зубров, любивший поговорить со мной, поспорить не без тайного, как догадывался я, намерения — выудить у меня знания по политике, истории, — он довел меня до слабости в ногах, я шатался, а мелькание столбов за окном превратилось в фантастический танец призраков.
Зубров молчал. Слова не сказал. Только тяжело вздыхал — так, словно я погибаю и ему очень жаль меня.
В купе вошел Колбенко, отстранил меня, заслонил своей спиной от следователей:
— Вы долго намерены мурыжить парня? Лицо Тужникова недобро передернулось.
— Мы не мурыжим, к вашему сведению. Мы выясняем истину.
— Какую истину? Нашли занятие. Для забавы, что ли? Никуда не денутся наши красавицы. Не иголки в сене. Догонят. Номер эшелона знают… номер части… место дислокации. Будто они первые отстали. Тысячи людей отстают от своих эшелонов.
Зубров поднялся, поправил ремень:
— Догонят, говоришь? — Свистнул: — Фъюить. Наивный вы народ. Дезертировали ваши красавицы. Де-зер-ти-ро-ва-ли! Любому дураку ясно.
Как взрывом оглушил меня его вывод. И я решительно запротестовал, крикнул: — Нет! Нет!
— Одна — полька, другая — финка…
— Они — советские!.. И не финка она! У нее отец русский, полковник нашей армии! А Жмур — коммунистка!
При этом напоминании тяжко вздохнул Тужников. Они как бы поменялись ролями: теперь говорил Зубров, а Тужников грустно вздыхал; потом я понял, как он, службист, переживал возможное дезертирство девушки-офицера, неделю назад принятой в партию.
— А землю целовала… — упавшим голосом вспомнил он.
Меня возмутило их страшное подозрение. Забыв про субординацию, я продолжал громко, по- комсомольски, оспаривать:
— Нет! Не может этого быть! Не может! Голову даю на отсечение.
— Не бросайся заранее головой. Выясним, почему некоторые так настойчиво упрашивали отпустить их.
— Я не упрашивал! Разве я упрашивал, товарищ, майор?
Тужников не ответил. Не хотел отвечать? Или не успел? Мог не успеть, потому что, гневно побагровев, сурово и угрожающе заговорил Колбенко:
— Имейте в виду, Павла я не дам вам съесть!
— Странная у вас терминология, Константин Афанасьевич. Непартийная. Кто кого хочет съесть?
— Не тебе учить меня партийности!
Они стояли в узком проходе лицом к лицу, оба пунцовые. Я решительно втиснулся между ними:
— Не нужно, Константин Афанасьевич.
Да и Тужников словно бы испугался, мирно попросил:
— Товарищи, товарищи… Весь вагон слышит…
Несказанно мучительную — до сердечной боли в свои двадцать четыре года — провел я первую в жизни бессонную ночь. Были бессонные ночи во время боев в Мурманске. Но как там хотелось спать! Засыпал стоя, уткнувшись лбом в горячий затвор, в плечо наводчика или упав на гору ящиков со снарядами.
А тут — покачивается вагон, ритмично стучат на стыках рельс колеса, смачно храпят соседи в моем купе и рядом. Спать бы да спать… И мне хорошо спалось на ходу, хуже — на стоянках. Офицеры шутили: «Устроили нам санаторий на колесах. За всю войну отоспимся».
Отоспался и я. Когда теперь усну? Жестко, неудобно. А ворочаться боялся, чтобы никого не