бы невзначай подъезжая все ближе, а Федька крутился вокруг государя с самого выхода из Любятовского монастыря, белозубо скалясь и гарцуя.
Иван отрешенно покачивался в седле, погруженный в тяжелые воспоминания. Усталость и пустота испепелили его лицо. Щеки глубоко ввалились, отчего нос казался точно выросшим вдвое. Истово промолившись всю минувшую ночь, но так и не найдя душевного успокоения, царь под утро в ярости вцепился в свою и без того негустую бороду. Рванул что было сил, наслаждаясь болью. Швырнул клочья на пол монастырской церкви и велел собираться выступать на Псков.
Бессонные ночи измучили тело и ум. В голове плыли и наслаивались друг на друга звуки. Внешние — суматошный колокольный звон, шумное фырканье лошадей и холодное бряцанье оружия — и внутренние, всплывающие на поверхность, как болотные пузыри. И тогда слышались Ивану тяжелые всплески холодных вод, треск льда, булькающие крики, хруст и чавканье топоров, кромсающих плоть, хрип сдавленных глоток, вороний грай да протяжный вой…
К седлу царского коня был приторочен посох с серебристым украшением, подарком простоватого нравом, но коварного умом черкесского князя. Как и от кого попал к нему Волк, неизвестно. Но чуял осторожный горский дикарь — не по Сеньке шапка. Сменял вещицу на царские полки, чужими руками на своих горах утвердился и кого желал из соседей извести — всех победил. Впрочем, со временем князь позабыл, кому обязан, да и жадность азиатская взяла свое. Как узнал от Марии, что у русского царя свое
Но все больше зрело в душе Ивана недоброе чувство, что неспроста, не из любопытства бабьего выпытывала Мария о
Медведя же, с той самой охоты, когда впервые о нем узнала, Ивану не вернула. Носила под одеждой денно и нощно. Не проходило недели, чтобы не устраивал царь, по ее требованию, потраву зверьми. В выстроенный для Машкиных забав зверинец тащили воров да разбойников, а то и просто кого попало — прохожий люд. Мерцая разноцветным огнем глаз, неотрывно смотрела Мария на казни, с трудом отрываясь от залитой кровью площадки, когда уже все заканчивалось.
Вскоре царица начала тяготить Ивана. Но была она молода и крепка здоровьем. Не скоро подтаяли ее силы. Сгубила Машку жадность, жестокость и бабья дурь. Понравилось ей видеть вместо карей темноты в глазах колдовское свечение, когда любовалась собой в натертое до блеска серебряное блюдо.
Так и отдала Богу душу, красавицей и дикаркой. Из поездки в Вологду, где строили по приказу царя огромный кремль и судоходную верфь, везли Марию в беспамятстве в Александрову слободу. Там Иван снял с ее тонкой шеи шнурок с Медведем, а лекарь Бомелий, исполнявший самые тайные и деликатные поручения царя, приготовил снадобье на случай, если царица пойдет на поправку. Его и дал Иван супруге, когда та ненадолго очнулась. Обнимал, целовал влажный лоб и запавшие глаза, припадал к обмякшим губам, сжимал ее в объятиях, жадно ловя последнюю телесную дрожь и вслушиваясь в затихающее дыхание.
Умерли обе жены его. Настенька словно забрала с собой Иванову кротость — всю, что так терпеливо взращивала в нем и укрепляла. По-звериному дикая Мария унесла остатки человечьего из его сердца.
Что-то сдвинулось в нем, опрокинулось. Осталась внутри ледяная пустота. Иван боялся засыпать. Казалось, снова подступает знакомая болезнь, что повергла его когда-то в лихорадку кошмаров и держала душу на зыбкой грани между жизнью и смертью. Те редкие часы, когда он все же засыпал ненадолго, без снов, облегчения не приносили. Стянутый непонятным ужасом по рукам и ногам, он беспомощно лежал после тяжкого пробуждения, пытаясь омертвевшим горлом позвать на помощь. Но некого было звать. Давно нет людей рядом. Лишь псы с разбойничьими рожами. Вырядились в черное, навешали собачьих голов да метелок на седла, изморили людишек столько, что небо того и гляди прогнется под тяжестью принятых душ…
Перед мысленным взором Ивана плыли страшные картины.
Вот стоит он, хохочущий, на широком Волховском мосту, где недавно встречали новгородцы своего государя, а теперь — смерть свою. В середине моста рубят перила, ломают крепкую ограду, растаскивают бревна и жерди. Жадно, с удовольствием и любопытством смотрит Иван, как швыряют в прореху связанных людей и те летят с высоты в черную воду, ухает и смыкается она над ними. На кого веревки не хватило, тех кидают так, толкают с моста, и многие сразу уходят под лед. Некоторые же мечутся в воде и кричат, лезут на ледяную кромку. Была поначалу забава — рубить им пальцы или целиком руки, но как оступились несколько человек, провалились и оскользнулись сами — одумались. Утоп так Федко со своим кистенем, и балагура Петрушу утянуло течением. Тогда Ваське Грязному пришла в голову затейная мысль посадить опричных с топорами на лодки, пустить в полыньи. Кто сразу не тонул, к тому подплывали и по темени «окрещали».
По всем посадам новгородским стоит треск, вой, стоны и плач. Крушат, по приказу государя, «все красивое»: рубят резные ворота, ломают лестницы, выворачивают ставни и бьют окна. Вскрывают амбары, грузят на сани все: хлеб, ткани, воск, — тащат из домов одежду и мебель, везут все к берегу и выбрасывают на замерзшую реку. Туда же сгоняют купцов с семьями, обрубают кругом лед, и под тяжестью свезенного он трещит, ломается и погребает под собой всех несчастных с их добром.
«Так их! Так их всех! — распаляется царь, сжимая посох. — Сажай в воду изменников!»
Тащат под руки первого новгородского богача, купца Федора Сыркова, раздетого до порток. Ноги его волокутся по настилу моста, голова мотается, из разбитого лица хлещет кровь на бороду, голую грудь и мерзлые бревна. «Ага! — кричит царь, тыча пальцем в избитого. — Вашу породу крамольную мой дед изводил, не довывел! Из Москвы вас гнал, так вы и здесь за свое взялись! — Иван возбужденно поворачивается к Малюте. — Смотри, Гришка, вот кабан матерый, битый! Весь род у них таков — против трона всегда!» Скуратов согласно кивает: «Сырковы — известное дело, государь. Мошна велика, а власть не мила. Торгаши!»
Иван приказывает не топить купца сразу, а обвязать сначала веревкой и окунуть в полынью. Ловкий Тимоха Багаев свистит в пальцы, созывает людей, отдает приказы. Царь одобрительно смотрит на удальца, толкает локтем Малюту: «Глянь, Гришка, каков орел подрастает!» Скуратов морщится — полыхнула болью рана в животе, а душу обожгла вспышка ревности, но терпит «верный пес» государев. Недоверчиво смотрит из-под насупленных бровей на бойкого опричника и ворчит: «Поживем, тогда и увидим…» Испуганно осекается, взглянув на Ивана. У того померкли глаза, сжались губы — бледным рубцом прочеркнули лицо. Как ни часты такие перемены, а никак не привыкнет к ним Малюта. А уж причину искать и вовсе не решается. Одному Богу ведомо, что в царевой душе творится.
Иван же, случайным словом напомнив себе об Орле, мрачнеет. Удалось попам-лиходеям увести вещицу, выскользнула она из рук. Ну да ничего. Растрясет он купеческие да поповские мошны, а там и до потайных ларцов доберется. На рубежах с поляками теперь каждый сажень под охраной. Не вылетит Орел из клетки, рано или поздно — на Иванову ладонь сядет. Одно жаль — если бы раньше порядок в государстве успел навести, глядишь, и Павлин не упорхнул бы, и Курбский, собака, не голоногому Жигимонту ноги бы лизал, а на колу глаза пучил…
Купца Сыркова тем временем подвели к разбитой ограде моста, поставили на край, придерживая с обеих сторон. Толстой смоленой веревкой его обвязали под плечи, а длинный ее конец взял в свои лапищи Омелька. «Смотри, не упусти карася!» — напутствовал силача Тимоха. Великан, вопреки своей обыкновенной привычке, не улыбался, а морщил лицо в тягостном усилии что-то сказать. «Что, Омелюшка?» — насторожился Багаев, заглядывая ему в лицо. «Пя… пянички бещал. Ишь!» — обиженно