самосознание — тут нашего человека не тронь: такого звериного эгоизма нигде больше не встретишь. Мне хорошо — а там хоть трава не расти; все только под себя, только себе в дом, только то и правильно, что на мой желудок и карман работает. Вот потому и дошли до жизни такой, потому и существовать могут, только если за ними хозяин приглядывает, а иначе растерзает русскую душу на кусочки проклятая эта дихотомия, загадка гребаная…
— Знаешь, — Сантьяго нашел в себе силы улыбнуться, — со стороны, наверное, очень комично выглядит — два голых мужика посреди леса громко спорят о загадке русской души…
— Да, — сказал Сомов, отпуская его, — ты прав, Саня, это уже слишком. Пошли завтракать.
Завтрак был сервирован на террасе второго этажа — того самого, где первоначально предполагалось поселить молодоженов. Сантьяго с легкой грустью подумал, что, не свались тогда Катя с лестницы, он мог бы каждое утро любоваться на панораму цветущего луга и зубчатую кромку леса, окаймлявшего поместье с северо-запада. Впрочем, принимая во внимание его обычное утреннее состояние, лицезрение этих красот вряд ли доставляло бы ему удовольствие.
— Валера, — приказал Сомов дворецкому, проводившему их на террасу, — свяжись с постами охраны, пусть закроют территорию, чтобы мышь не проскочила. И к двенадцати вызови Ибрагима и Аслана.
— Слушаюсь, — коротко поклонился дворецкий, разливая по серебряным стопкам водку из запотевшего хрустального графинчика. — Прикажете подать капустки?
— Саня, — Антон мгновенно опрокинул свою стопку и выжидательно посмотрел на Мондрагона, — ты капусту квашеную будешь?
Сантьяго с отвращением взглянул на дрожавшую в стопке жидкость.
— Нет, — сказал он, вспомнив что-то. — У меня от капусты… как это сказать по-русски? У меня от нее пуки…
— Понятно, — не стал спорить Сомов. — На хрен твою капустку, Валера. Тащи-ка ты нам, Валера, холодные оленьи языки с брусничкой. А ты, Санек, не филонь, раз взялся, так пей…
Сантьяго закрыл глаза и выпил. Потом он выпил еще раз. И еще много раз. Начинался обычный день в гостях у Антона Сомова.
К концу завтрака он пришел в то возбужденно-творческое состояние, которое так любил и ради которого, как ему иногда казалось, терпел все варварские обычаи поместья. Великолепный пейзаж, раскинувшееся над головой огромное синее небо, ласковый ветерок, дувший с реки, наполняли душу смутным ожиданием чего-то невероятно важного, может быть, равного божественному откровению. Сантьяго уже случалось испытывать подобное чувство прежде, но это происходило всего лишь раз или два и, говоря откровенно, в обоих случаях не обошлось без некоторой дозы ЛСД. Здесь же, в Конаково, ощущение торжественного присутствия великой тайны, объединявшей в одно целое природу, бога и человека, посещало Мондрагона с завидной регулярностью. За две недели он уже вывел формулу, позволявшую испытать это ощущение, — легкая победа над похмельным синдромом, двести грамм водки под хорошую закуску, плотный завтрак и сигара на свежем воздухе с видом на луга. Если к полудню удавалось остановиться на двухстах пятидесяти граммах и ускользнуть от проснувшейся Кати, то за время сиесты он успевал сочинить десять-двенадцать страниц. Мондрагон всегда работал очень быстро, не останавливаясь для правок или переделок. Вся черная работа ложилась на плечи его литературного секретаря, но, поскольку плечи эти, как и сам секретарь, были виртуальными и существовали только в цифровом пространстве компьютера, угрызений совести Сантьяго не испытывал. Основная задача Мондрагона заключалась в том, чтобы схватить за хвост идею и сообщить ее секретарю. Иногда он печатал вручную, иногда, особенно в тех случаях, когда на двухстах пятидесяти остановиться не удавалось, надиктовывал. Единственное правило, которому он старался следовать во что бы то ни стало, — это работать каждый день. Случались дни (и не только здесь, в поместье), когда Мондрагон постоянно пребывал в измененном состоянии сознания, но и тогда он ухитрялся как-то работать. Как правило, большая часть текстов, созданных Монд-рагоном в таком состоянии, на поверку оказывалась бредом, недостойным даже постмодернистского романа, но пару раз секретарь вылавливал из этого мутного потока настоящие жемчужины.
Сейчас перед ним медленно разворачивались прихотливые перипетии сюжета, который в умелых руках мог стать основой замечательного сценария. Сюжет этот должен был объединять эпос и мелодраму, жесткий до натурализма триллер и утонченную эротику. Место действия — уединенное поместье, может быть, отдаленно похожее на то, где он сейчас находился. Но никаких русских имен, вообще никаких славянских реалий — мало кому это интересно, не говоря уже о сомнительности выбора такой темы с точки зрения Белого Возрождения. Нет, действие будет разворачиваться где-нибудь в Североамериканской Федерации, например, в Новой Англии… Итак, старинное родовое поместье, цитадель могущественного клана промышленников и юристов, подарившего стране многих прославленных военных и политических деятелей. Глава клана — величественный патриарх, занимающий важный пост в новой партийной иерархии. Надо придумать ему звучное имя, вызывающее ассоциации с первыми пассажирами “Мэйфлауэра”. Кстати, в рабочей версии можно так его и назвать — Мэйфлауэр. Несколько лет назад он овдовел и с тех пор всецело посвятил себя служению идее Белого Возрождения. Его внук, молодой человек лет двадцати, студент Йеля или Гарварда, страстный автогонщик, приезжает на уик-энд в поместье со своей юной красавицей-подружкой. Студента назовем, к примеру, Тедди, а подружку — Глория. По странной случайности Глория оказывается похожа на первую любовь Мэйфлауэра, девушку из Восточной Европы, которая умерла еще до того, как он познакомился со своей будущей женой, и задолго до того часа, когда страстный призыв Хьюстонского Пророка положил начало отделению агнцев от козлищ. Разумеется, в нем просыпается чувство. Студент, увлеченный подготовкой к грандиозному суперкубку, слишком долго не обращает внимания на поразительную перемену, происходящую с его дедом, — из сухого и расчетливого политика тот за считаные дни превращается в великолепного светского льва и наконец уводит Глорию у него из-под носа. Когда Тедди прозревает, переломить ситуацию уже невозможно. Он бросает в лицо деду (и своей бывшей подруге) гневные обвинения и уезжает из родового поместья, оскорбленный в самых искренних чувствах. Через месяц его “Феррари”, лидирующий в гонке на кубок континента, врезается в ограждение на скорости в триста пятьдесят миль в час. Изуродованные до неузнаваемости останки несчастного находят последнее пристанище в родовом склепе в старинном парке усадьбы. Юная красавица, так безжалостно бросившая его ради могущественного патриарха, теперь каждый вечер тайком пробирается в глухой уголок парка и разговаривает с погибшим, моля о прощении…
Мондрагон подозревал, что ничего особенно оригинального в этом сюжете нет, но за оригинальностью он и не гнался. В конце концов Шекспир тоже не придумал ни одного нового сюжета, а занимался сплошными перепевами. Важно создать атмосферу, в которую бы погрузились читатели, слушатели или зрители, характеры, в которые бы они поверили. А единственным доступным Мондрагону способом добиться такого погружения было почувствовать атмосферу и людей самому — воплотиться в одного из персонажей воображаемой драмы, пусть даже такого, который все время находится за сценой…
Он почти уже достиг желаемого эффекта, когда на террасе появилась Катя.
Сначала он услышал ее голос:
— Санти, ты опять меня бросил! Я искала тебя целое утро, перерыла всю спальню…
— Дорогая, — сказал Мондрагон кротко, — неужели я способен прятаться в собственной спальне где-нибудь еще, кроме постели?
Он не без сожаления прервал созерцание удивительной природы Конакова и повернулся к панорамному окну, отделявшему террасу от их несостоявшихся апартаментов.
— Позавчера, — Катя перешагнула через нижнюю раму окна и легким танцующим шагом направилась к Мондрагону, — позавчера, дорогой, ты ухитрился заснуть в джакузи…
Она двигалась так изящно, что Сантьяго не мог ею не восхищаться. Катя была грациознее всех женщин, которых он когда-либо знал, — именно ее ленивая грация хищницы свела его с ума несколько месяцев тому назад, когда они случайно познакомились в Риме, на Пьяцца ди Фьори. Она подошла вплотную, слегка коснувшись его бедром, и идеально выверенным движением опустила свой туго обтянутый голубой туникой задик на худые колени Мондрагона.
— Ты разлюбил меня, Санти, — сказала она капризно, — Ты вчера опять напился как свинья и