– Ну читали.

– Перечень пунктов доводили?

– Доводили.

– И что вам непонятно? Какая зараженная зона? Обычная зона гуманитарной помощи в рамках национального проекта поддержки русской провинции. Все нормалдык. Но есть определенные правила, вы понимаете? Мы же не просто так, как баба на возу. Мы действуем в рамках госпроекта. Надо соблюдать. Если не будете соблюдать, я довожу о последствиях.

– Понял, понял, – сказал Васильев. Он терпеть не мог, когда ему что-либо доводили. Это его доводило. Также он терпеть не мог слов «йок» и «нормалдык». – А почему тогда вообще не закрыть окна на это время? Жалюзи какие-нибудь спустить железные, ставни, я не знаю…

– Ну как это, – поморщился Кошмин. – Едет же пресса вроде вас. Иностранные наблюдатели вон едут. Что, в глухом вагоне везти, как скотину? Вон в седьмом едет представитель фонда этого детского, Майерсон или как его. Он и так уже приставал, почему решетки. Ему не нравится из-за решетки глядеть. Он не знает, а я знаю. Он Бога должен молить, что решетки.

Люди вроде Кошмина всегда были убеждены, что за их решетки все должны кланяться им в пояс, потому что иначе было бы еще хуже.

– И потом, это же не везде так, – добавил он успокоительно. – Это одна такая зона у нас на пути, их и всего-то шесть, ну, семь… Проедем, а дальше до Урала нормально. Можно выходить, картошки там купить отварной, с укропом… Пообщаетесь с населением, если хотите… Заповедник, природа… Все нормалдык! Зачем же ставни? Всего в двух пунктах надо соблюдать, Можарово и Крошино, а в остальное время ходите, пожалуйста, ничего не говорю…

Васильев попытался вообразить, что делается в Можарове. Еще когда их группу – три телевизионщика в соседнем вагоне и он от «Ведомостей» – инструктировали перед отправкой первого гуманитарного поезда, пересекающего Россию по случаю нацпроекта, инструктор явно чего-то недоговаривал. К каждому журналисту был прикреплен человек от Минсельхоза с внешностью и манерами профессионального охранника – что за предосторожности во время обычной поездки? Оно конечно, в последнее время ездить между городами стало опасно: вовсю потрошили электрички, нападали на товарняки… Ничего не поделаешь, тоже был нацпроект – приоритетное развитие семи мегаполисов, а между ними более или менее дикое поле, не надо нам столько земли… Кто мог – перебрался в города, а что делалось с остальными на огромном российском пространстве – Васильев представлял смутно. Но он был репортер, вдобавок с армейским опытом, и его отправили с первым гуманитарным – писать репортаж о том, как мегаполисы делятся от своих избытков с прочим пространством, где, по слухам, и с электричеством-то уже были перебои. Правда, о том, что на отдельных станциях нельзя будет даже носу высунуть на перрон, в Москве никто не предупреждал. Тогда симпатичная из «Вестей» точно бы не поехала – она и так все жаловалась, что в вагоне не предусмотрена ванна. Ванна была только в спецвагоне Майерсона, потому что он был филантроп и бог знает какой миллиардер, Гейтс курит.

За окном плыл безлюдный и ничем не примечательный, но именно поэтому особенно страшный пейзаж: все те же пустые серые деревни, иногда одинокая коза с красной тряпкой на шее, иногда тихий косарь, в одиночку выкашивавший овраг, – косарь тоже смотрел вслед поезду, нечасто он теперь видел поезда, и лица его Васильев не успевал разглядеть; мелькало поле с одиноко ржавевшим трактором – и опять тянулся угрюмый ельник, над которым клубилась лиловая туча. Быстро мелькнули остатки завода за полуразвалившимся бетонным забором, ржавые трубы, козловой кран; потянулось мелколесье, среди которого Васильев успел разглядеть бывшую воинскую часть за ржавой колючей проволокой, на которой так и остался висеть чей-то ватник – небось мальчишки лазали за техникой… Поезд замедлял ход.

– Что там хоть раньше-то было, в Можарове? – спросил Васильев, чтобы отвлечься от исподволь нараставшего ужаса. Он знал, что Минсельхоз просто так охранников не приставляет – там работали теперь люди серьезные, покруче силовиков. – Может, промыслы какие?

– Кирпичный завод, – нехотя ответил Кошмин после паузы. – Давно разорился, лет тридцать. Ну и по мелочи, обувная, мебельная фабрика… Театр кукол, что ли… Я тогда не был тут.

– А сейчас есть что-то?

– Если живут люди – значит, есть, – сказал Кошмин с таким раздражением, что Васильев почел за лучшее умолкнуть.

– В общем, я вас предупредил, – проговорил Кошмин после паузы. – К окну лучше вообще не соваться. Если нервы слабые, давайте занавеску спущу. Но вообще-то вам как журналисту надо посмотреть. Только не рыпайтесь.

– Ладно, ладно, – машинально сказал Васильев и уставился на медленно плывущую за окном станцию Можарово.

Сначала ничего не было. Он ожидал чего угодно – монстров, уродов, бросающихся на решетку вагона, – но по перрону одиноко брела старуха с ведром и просительно заглядывала в окна.

– Раков! – покрикивала она. – Вот раков кому! Свежие, кому раки!

Васильев очень любил раков и остро их захотел, но не шелохнулся. Старуха подошла и к их вагону, приблизила к стеклу доброе изможденное лицо, на котором Васильев, как ни вглядывался, не мог разглядеть ничего ужасного.

– Раков! – повторила она ласково. – Ай кому надо раков?

– Молчите, – сквозь зубы сказал Кошмин. Лицо его исказилось страданием – тем более ужасным, что, на взгляд Васильева, совершенно беспричинным. Не может быть, чтобы ему так сильно хотелось раков и теперь его раздирала борьба аппетита с инструкцией.

Старуха отвернулась и тоскливо побрела дальше. Станция постепенно заполнялась людьми – вялыми, явно истощенными, двигавшимися замедленно, как в рапиде. К окну подошла молодая мать с ребенком на руках; ребенок был желтый, сморщенный, вялый, как тряпичная кукла.

– Подайте чего-нибудь ради Христа, – сказала она тихо и жалобно. Несмотря на толстое стекло, Васильев слышал каждое ее слово. – Работы нет, мужа нет. Христа ради, чего-нибудь.

Васильев со стыдом посмотрел на дорожную снедь, которую не успел убрать. В гуманитарных поездах кормили прекрасно, Минсельхоз не жалел средств. На купейном столике разложены были колбаса двух сортов, голландский сыр, что называется, со слезой, и паштет из гусиной печени с грецким орехом, так называемый страсбургский. Прятать еду было поздно – нищенка все видела. Васильев сидел весь красный.

Вдоль поезда шла девочка с трогательным и ясным личиком, словно сошедшая с рождественской олеографии, на которых замерзающие девочки со спичками обязательно были ангелоподобны, розовы, словно до попадания на промерзшую улицу жили в благополучнейшей семье с сытными обедами и ежеутренними ваннами. Васильеву казалось даже, что он видел эту девочку на открытке, сохранившейся в семье с дореволюционных времен, – в этой открытке прапрапрадедушка поздравлял прапрапрабабушку с новым 1914 годом. Девочка подошла к окну, подняла глаза и доверчиво произнесла:

– Мама болеет. Совсем болеет, не встать. Дяденьки, хоть чего-нибудь, а?

Она просила не канюча, улыбаясь, словно не хотела давить на жалость и стыдилась своего положения.

– А я песенку знаю, – сказала она. – Вот, песенку спою. Не прошла-а-а зима, снег еще-е-е лежит, но уже домо-о-ой ласточка спеши-и-ит… На ее пути горы и моря, ты лети, лети, ласточка моя-а-а…

Васильев знал эту песню с детского сада и ребенком всегда плакал, когда ее слышал. Он посмотрел на Кошмина. Тот не сводил с него глаз, ловил каждое движение – не было никакой надежды обмануть его и хоть украдкой выбросить в окно деньги или упаковку колбасы…

– Ну вот скажите мне, – ненавидя себя за робкую, заискивающую интонацию, выговорил Васильев, – вот объясните, что был бы за вред, если бы мы сейчас ей подали кусок хлеба или три рубля?

– Кому – ей? – жестко переспросил Кошмин.

– Ну вот этой, девочке…

– Девочке? – снова переспросил Кошмин.

Что он, оглох, что ли, подумал Васильев. Может, он вообще сумасшедший, псих проклятый, придали мне урода, а я теперь из-за него не моги ребенку дать еды.

– Вы не видите, что ли?!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату