— Она ж соленая! — Лёнька выплюнул воду и даже язык рукавом протер, чтобы вкус отбить.
— А ты как думал? Ты сейчас с потом всю соль потеряешь, а соль очень нужна организьму, это мне один доктор рассказывал. В Туркестане знаешь, как чай пьют?
— Как?
— Сидят старики в стеганых халатах, теплых- претеплых, на жаре сидят, не дома, и пьют горячий чай.
— Так же свариться можно.
— А вот не скажи. Им жарко, и потеют они сильно. А когда человек потеет, ему прохладнее становится.
Лёнька ничего не ответил. Он потел, будто на верхней полке в бане, а прохлады не ощущал. Хотелось стянуть гимнастерку и штаны, но это означало быть заживо съеденным.
— Ты спи лучше, хлопец. Все равно на весь день здесь застряли, чего время зря терять? Вот Никола:
он бы, если за лошадьми смотреть не надо было, дрых бы сейчас за милую душу, да еще и храпел. Вон, слышишь — кто-то уже заливается.
Лёнька прислушался. И впрямь, совсем рядом кто-то отчетливо храпел, и этот храп перебивал и гул насекомых, и стрекот аэропланов.
— Как у него получается?
— О, брат, ты бы с наше повоевал. Мы с Николой, к примеру, с самой германской бок о бок ходим. Когда война, в любом положении уснешь. Бывало, марш-бросок объявят, и прямо тысячами народ по дорогам идет, не протолкнешься. Проедешь мимо, оглянешься — а солдатики-то все на ходу спят. Ей-богу не вру! — Милентий перекрестился. — Мы по молодости думали, что так не сможем, да какое там, через месяц уже на ходу спать научились, а Никола — тот еще и с открытыми глазами. Помнится, поставили его в караул, Никола возьми и усни. Казачки про то узнали, надели ему на шею хомут. А на ту беду сотник наш пошел посты проверять. Видит — Никола спит, да еще и с хомутом на шее. Как раскричится: щучий, говорит, ты сын, весь эскадрон под монастырь подводишь, на посту спишь! Никола, конечно, проснулся, видит — совсем дело плохо. А признаваться-то нельзя, военное время, под трибунал отдадут! Он возьми да и бухни: никак нет, говорит, ваше благородие, не сплю. Сотник еще больше кричит: а что ты делаешь, щучий сын? Никола и говорит: да вот, хомут починяю. И так это у него складно получилось, что расхохотался атаман, простил, да еще и рубль дал за находчивость.
Лёнька недоверчиво посмотрел сквозь охапки рогоза и тростника в заросли, туда, где Никола и другие ездовые прятали лошадей. Кто-то невидимый под соседней тачанкой перестал храпеть и громко зевнул:
— Брехня.
— Много ты знаешь, — огрызнулся Милентий.
Аэропланы все кружили и кружили над казаками, будто видели весь отряд. Одна из крылатых машин заложила вираж и промчалась над камышами, выпустив пулеметную очередь. Две пули угодили в тачанку, под которой лежал Лёнька: одна вонзилась в дерево, другая попала в «максим» и с противным визгом унеслась куда-то прочь.
— Лежи, не трепыхайся! — удержал перепугавшегося Лёньку Милентий. — Проверка это. Если побежим — узнают краснопузые, что мы здесь. Может, они всегда по этому месту постреливают. На всякий случай. Я бы тоже постреливал, мало ли, кто здесь укрыться может.
Аэропланы продолжали стрекотать, Лёнька лежал и дрожал от страха. Скоро ему стало холодно. Он раскатал шинель, спрятался под нее и не заметил, как заснул. Когда проснулся, было темно.
— Десять минут на поесть и оправиться, потом марш-бросок, — послышался голос Белоножкина.
Хотя очередь с аэроплана прошла почти по всей линии спрятанных тачанок, никто не пострадал. Казаки молча бегали в камыши, возвращались и помогали вытирать потных лошадей попонами. Ели на ходу, чтобы не терять времени. Лёнька проверил пулемет — тот был в полном порядке, только на кожухе осталась царапина от пули.
Вскоре движение возобновилось. Отряд выехал обратно на равнину, но держался вдоль русла. Ветер по степи гулял резкий, студеный, казаки сняли мокрые от пота гимнастерки и накинули шинели на голые тела. От тачанки к тачанке, от конника к коннику перелетала весть: идем на Лбищенск, воевать Чепая.
— Чепая? — ошалел от новости Лёнька. — Самого Чепая?
— Да ты, никак, его за героя держишь?! — оглянулся через плечо Никола.
Лёнька смутился.
— Да, лихой он командир, ничего не скажешь, — крякнул Милентий. — Может, воюй он на нашей стороне, тоже его за героя почитали бы. Да только много он нашему брату обид нанес.
Дальше Милентий рассказал о Чепаеве таких небылиц, что Лёнька, устав от вранья, слушал вполуха и только время от времени кивал, чтобы не вызвать подозрений.
Говорил Милентий, что Чепай любую землю, на которой воюет, сперва узнает всю до последней песчинки, до былинки малой: где овражек, где перелесок, где лужа, где нора кротовая. Никогда без карты не воюет. Знает, как местным язык развязать, как задобрить, чем запугать.
— На лошадях-то он не очень, — говорил Милентий. — Он на войне германской в пехоте служил, хотя и разведчиком, даже награды у него имеются, потому как не робкого десятка. А вот на лошадях до сих пор как следует ездить не научился. У него два автомобиля есть и еще броневик. Так он даже в бой на автомобиле ездит, до того бестия бесстрашная. Ни пуля его не берет, ни шашка, ни глаз дурной, словно заговорили его антихристы.
Очень удивило Лёньку, что красные, оказывается, совсем рядом, всего восемьдесят миль напрямик от Лбищенска до Каленого.
— А ты думал, зачем тут аэропланы летают? Карту ему составляют, ироду. Как составят, так он на нас лавиной и попрет.
По словам Милентия, Чепаев никогда в плен казаков не берет. Или расстреливает, или рубает, или штыками колет, чтобы патронов не тратить. В атаке и он сам, и солдаты его — страшные, как смертный грех, глаза у всех горят красным. Налетят, оставят после себя только кровь да мясо, разграбят станицы, девок попортят, баб снасильничают. А те станицы, где его дивизия станом становится, ревмя ревут, а сбросить ярмо боятся — слишком лют.
— Тебя послушать, так его и победить нельзя.
— Так сам посуди! Катился он как-то на машине своей, въехал с пьяных глаз в станицу, где чехи стояли. И что думаешь, взяли его? Да хоть бы поцарапали: он через всю станицу на всех парах промчал, из пулемета стреляя, столько бойцов там положил и скрылся в степи. Три разъезда за ним отправили, ни один не догнал.
У Лёньки сладко засосало под ложечкой: надо же, к самому Чепаеву попадет! Милентий его молчание расценил по-своему.
— Да не бойся, нынче мы тоже умные. Подберемся к нему на мягких лапах — чирикнуть не успеет. Главное — врасплох его взять, иначе уйдет, окаянный.
— А те сараи, получается, вокруг которых мы ползали, это и есть Лбищенск? — догадался Лёнька.
— Смотри-ка, а ты и впрямь Бедовый, — усмехнулся Милентий.
— А откуда известно, где там что находится?
— Так ведь разведка не только у красных работает, малой.
Перетрусов
Один и тот же сон беспокоил Богдана с тех пор, как сбежал он от крестьянской расправы весной, под Сенгилеем. Будто бегут они с дядь-Силой: с задранными полами несется Силантий в сторону леса, а Богдан едва поспевает за ним и не слышит за спиной ни выстрелов, ни криков, ни проклятий. Бегут они через лес напролом, жрут снег на бегу, хрипят и сипят от нехватки воздуха в легких, и густой пар валит от обоих, как от загнанных лошадей.
Потом проваливаются куда-то, и вот уже оба голые, полупьяные от браги, сидят в бане, и на груди у дядь-Силы, сплошь покрытой синими татуировками, висит на веревочке блестящий кулончик-пе- тух. И глаза у Силантия отчего-то разные — зеленый, да голубой.