оттого, что мне не пришлось ехать в Кембридж, что была бы рада получить тюфяк в подвале, поэтому комната на верхнем этаже, с окном, выходящим на восток, на поросший травой склон холма Примроуз-Хилл, показалась мне просто чудом. Обеденный стол в столовой был вечно завален книгами и газетами — представление моего дяди о комфорте включало возможность оставлять вещи там, где ему заблагорассудится, и он радовался, что мы оба любим читать за едой; часто бывало так, что за целый день мы успевали обменяться только словами «Доброе утро!» и «Спокойной ночи». Поначалу я не могла выйти из дому, не опасаясь, что встречу кого-нибудь из кружка мисс Карвер или миссис Визи, но так никого и не встретила, а дядя мой никогда ни словом не упоминал о сеансах. Вместо Приюта для найденышей у меня теперь был Примроуз-Хилл, и той осенью я часто сидела в своей комнате у окна, глядя, как играют на склоне дети, и находя необъяснимое утешение в этом зрелище.
Но даже в этой спокойной обстановке не покидало меня бремя моей вины: оно стало чуть менее тяжким лишь через много месяцев, и тогда угрызения совести сменились все возрастающим душевным беспокойством.
Мои обязанности по ведению дома и впрямь оказались вовсе не обременительными, оставляя в моем распоряжении массу свободного времени. Дядя мой, как я вскоре поняла, остерегался всяческих проявлений чувств, думаю, не по какой-то внутренней холодности, но потому, что боялся их воздействия на него. Из некоторых оброненных им фраз я могла заключить, что его порой мучит совесть из-за проявленного им невнимания к своей семье, особенно — к моей матери, которую он мог бы вполне легко разыскать, и то, что он взял меня к себе, было его попыткой загладить свою вину. Но мне казалось, ему нравится, что я живу у него в доме: теперь в доме жил кто-то, с кем можно поговорить, если есть такое желание, а если такого желания нет, то его оставят в покое — заниматься собственными мыслями; может быть, он и чувствовал, что меня что-то беспокоит, но виду не показывал.
В любом случае я не могла бы ему сказать, чтo именно меня беспокоит. Я привыкла к одиночеству и не скучала — или полагала, что не скучаю, — по обществу сверстников; я не обладала ни особыми талантами, ни амбициями и, уж конечно, никак не стремилась выйти замуж. И все же было что-то такое, чего мне недоставало, я испытывала какую-то безымянную, безликую тоску, которую удавалось утихомирить лишь многочасовой ходьбой в любую погоду; в конце концов я узнала каждую улочку, каждый закоулок в нашем районе, все возможные пути до самого края Хэмпстеда, где дома уступали место лугам и полям. Но я никогда не возвращалась в Холборн.
Через некоторое время я нашла работу — меня взяли приходящей гувернанткой к детям капитана Тременхира, служившего в частях Королевской конной артиллерии, размещенных в казармах на холме Орднанс-Хилл. Это несколько обескуражило моего дядю, но я напомнила ему, что выплачиваемое мне отцом содержание прекратится, как только мне исполнится двадцать один год, а я не могу позволить себе жить у него из милости. Работая, я чувствовала себя гораздо более счастливой и очень полюбила своих трех учеников, но беспокойство меня не оставляло: я не могла избавиться от чувства, что проживаю свои дни как во сне в ожидании, пока не начнется моя настоящая жизнь, какой бы она ни была.
Весной 1888 года внезапно — от удара — скончался мой отец. Я узнала эту новость из письма тетушки, которая сообщала мне, что отец завещал все ей, оставив инструкцию, чтобы она продолжала выплачивать мне содержание, пока — в будущем январе — не наступит мое совершеннолетие. Она не пригласила меня на похороны, да я и не хотела бы этого; я знала, что никогда ничего для отца не значила, и горевала, думается, из-за отсутствия должного чувства, а не из-за утраты человека, которого едва знала.
Следующее лето было таким холодным, что едва ли заслуживало своего названия, а осень была омрачена непрекращающимися известиями о злодеяниях в Уайтчепеле. [3]Мои одинокие прогулки сократились: я больше не могла чувствовать себя в безопасности за пределами Сент-Джонз-Вуда; а затем, в декабре, капитана Тременхира перевели в Олдершот, и он забрал туда с собой свою семью. Мой двадцать первый день рождения миновал, а я так и не нашла другого места работы; но вот, как-то утром, после завтрака, просматривая от нечего делать колонку личных объявлений в «Таймсе», я наткнулась на такое объявление:
Если Констанс Мэри Лэнгтон, дочь покойной Эстер Джейн Лэнгтон (урожденной Прайс), ранее проживавшей на Бартрамс-Корт, что в Холборне, свяжется с уполномоченными поверенными в делах Монтегю и Веннигом, в их конторе на Уэнтворт-роуд в Олдебурге, она сможет узнать нечто для себя выгодное.
Я вообразила, что все разъяснится в ответном письме мистера Монтегю, но в нем содержалась лишь просьба иметь при себе «доказательства, которые могут быть сразу же представлены», что я действительно та самая Констанс Мэри Лэнгтон, о которой идет речь. Мой дядя, составляя черновик соответствующего заявления, шутил, что я — насколько ему известно — могла просто забрести в дом на Бартрамс-Корт в тот день, когда ему случилось туда зайти: это шутливое замечание встревожило меня гораздо больше, чем он мог бы себе представить. От меня также требовали сообщить дату и место моего рождения — о последнем я могла лишь написать «в сельской местности близ Кембриджа». Следовало сообщить и о том, имеются ли у меня сестры «или другие ныне живущие близкие родственники женского пола», на что я ответила, что — насколько мне известно — таковых у меня нет. В ответ я получила записку от мистера Монтегю, что через несколько дней он собирается в Лондон и хотел бы посетить меня в любое удобное для меня время «по поводу завещания». Из того, как было составлено объявление в газете, мой дядя заключил, что наследство, должно быть, оставлено мне кем-то из родственников по материнской линии, но ничего более сказать не мог: история семьи его никогда не интересовала. Скорее всего, предупреждал он меня, это окажется небольшая сумма денег или несколько полурассыпавшихся предметов обстановки, завещанных моей матери забытой тетушкой или кузиной. Но перспектива получения наследства снова пробудила во мне детскую фантазию о том, что с моим рождением связана некая тайна. Я никогда не упоминала об этом дяде и почувствовала тайное облегчение, когда он отказался присутствовать на моей беседе с поверенным, сказав, что это мое личное дело, раз я теперь достигла совершеннолетия, а его всегда можно вызвать из мастерской, ежели в этом окажется надобность.
Мистер Монтегю явился повидать меня в морозное январское утро; я стояла у окна, когда Дора провела его в гостиную, и он остановился у закрывшейся за ним двери, словно его поразило что-то в моей внешности. Он был высок и сухощав, слегка сутулился; седеющие волосы над висками заметно поредели. Лицо его — то ли от страданий, то ли от болезни — было изрезано морщинами; кожа имела сероватый оттенок, а под глазами темнели круги — словно от ушиба. Судя по виду, лет ему могло быть и пятьдесят, и семьдесят, и все же в нем ощущалась какая-то робость, даже вроде бы страх, когда я протянула ему руку — его ладонь была холодна как лед — и пригласила его сесть в кресло у камина.
— Мне хотелось бы знать, мисс Лэнгтон, — начал он, — говорит ли вам что- нибудь имя Роксфорд? — Голос у него был низкий, приятный, речь — человека культурного и образованного; он слегка раскатывал «р», как это свойственно северянам.
— Совершенно ничего, сэр, — ответила я.
— Понятно.
С минуту он молча глядел на меня, потом кивнул, будто бы самому себе что-то подтверждая.
— Очень хорошо. Я здесь, мисс Лэнгтон, потому что моя клиентка мисс Огаста Роксфорд несколько месяцев тому назад скончалась, оставив все свое состояние «ближайшей ныне живущей родственнице». И, приходя к заключению — извините меня, пожалуйста, — что вы есть действительно Констанс Мэри Лэнгтон, внучка Марии Лавелл и Уильяма Ллойда Прайса по линии вашей покойной матушки, я должен вам сообщить, что вы являетесь единственным получателем завещанного Огастой Роксфорд имущества и единственной наследницей поместья Роксфорд-Холл.
Он произнес эти слова таким тоном, будто собирался сообщить мне о каком-то тяжелом несчастье.
— Поместье состоит из заброшенного замка — очень большого, но совершенно непригодного для жилья, окруженного несколькими сотнями акров лесных угодий, близ побережья в Саффолке. Владение тяжко обременено долгами и в лучшем случае может дать две тысячи фунтов, после того как будут удовлетворены кредиторы.
— Две тысячи фунтов! — воскликнула я.
— Я должен предупредить вас, — сказал он тем же обеспокоенным тоном, — что