неизвестностью, все равно что будущие десять веков. В этот день ему захочется просто быть и существовать, даже если девятистам тысячам из миллиона это покажется бессмыслицей, а девяносто из оставшихся ста тысяч скажут, что это нонсенс. Так, спускаясь по этой светлой улице вниз или поднимаясь вверх по другой, сумеречной, он пожелает всегда идти навстречу тому, что само идет ему навстречу.
А навстречу ему хлынет местный люд, живущие у моря мужчины и женщины с обветренными лицами и выцветшими на солнце глазами. Поравнявшись, они будут здороваться, ведь они узна?ют его, а он их. Здесь все будет из моря — от обвислых тельняшек на узких плечах мальчишек до пенистых бород стариков, сидящих у ворот. Он почувствует, как покачивается под ним мощенная белым камнем дорога, будто надраенная добела палуба корабля. Другим, наверно, покажется, что он слегка пьян. Обласканный влажным ветром, забравшимся в ноздри и облизавшим соленым языком его лицо, он выйдет наконец к маленькой прибрежной площади. Это будет вытянутая в длину небольшая площадь, выстланная по песку потемневшими сваями, точно узкая ладонь мавра на желтом одеянии. На ближнем краю площади будет маленькая синагога. Он, пожалуй, зайдет и туда, чтобы принести дар, самый щедрый за весь день, потому что денег у него останется беспокояще много. Он уже направится к синагоге, к сводам тенистых миртов, ведущим в храм, как вдруг увидит на противоположной стороне площади знакомый навес с бочками и услышит знакомые крики: «Горячее, холодное вино!» От этого зова жажда, давно мучившая его, всколыхнется с новой силой. Он мгновенно развернется и зашагает по удобному настилу прямо к винному базару, где высокие женщины с темными, как виноградины, глазами и мужчины с острыми профилями будут суетиться над своими бочками и печурками.
— Хересу.
— Холодного? Горячего?
— Холодно-горячего.
— Кхе-хе.
— Красный есть?
— К-конечно, есть, самый к-красный б-белый есть, — заикаясь ответит молдаванин с длинными усами, приклеенными лейкопластырем к высоким скулам.
— А зеленый? — скажет он, потому что торговец, не умея быстро и точно налить вина, будет цедить его с деланным безразличием, словно поливая кому-то на руки.
— Хе-хе, — начнет усач, — зеленый б-бывает у армян… У них и нет ничего, к-кроме зеленого. Бочка от плесени зеленая, и вино тоже зеленое… К-красный херес у них совсем зеленый, кто пьет, зараз посинеет.
Вино окажется хорошим и в меру холодным, с легким букетом долголетней выдержки. Но ему будет не хватать того живого духа, который примешивал к вину армянин.
Он вытрет рукавом светлого пиджака губы, как привык это делать в лесу после чаепития, скажет молдаванину среднее спасибо и пойдет прочь.
— Эй!.. А деньги?
— За вино, — скажет он, протягивая бумажку, наугад вынутую из кармана. Он сразу прибавит шагу, чтобы не пошатываться, пролавирует между разноцветными ларьками, точно между разбросанными детскими кубиками, и сойдет с дороги к дюнам вдоль побережья. Он побредет между ними, словно между верблюдами, прилегшими отдохнуть, и сядет на горб самого дружелюбного из них у кромки воды. Уф! Наконец он увидит море, которое было для него тем же лесом, только без деревьев, еще более безграничное и менее объяснимое. Он увидит, как заходит солнце, этот гигантский красный буй, погружающийся в темную воду на горизонте, и на ее фоне светлые росчерки крыльев чайки-поморника. Его рот растянется в улыбке, взгляд растворится в необозримой бездне воды, в ушах зазвенит бесчисленное множество водопадов. Неизвестно, сколько он так просидит там, не пробуди его скрип чьих-то шагов по песчаным наносам. Он понадеется, что шаги пройдут стороной, но, когда они затихнут рядом, он взглянет вверх и увидит воплощение своей тоски по городам, девицу, которую он недавно видел с кружкой в конце винного ряда. Теперь у нее в руках будут белые туфли с высокими, словно минареты, каблуками. Издали она выглядела старше, теперь же, на исходе дня, она покажется гораздо моложе, почти девчонкой, которая тайком от матери пользуется ее гардеробом. Вернее, это будет сама юность, вобравшая опыт столетий. На ее худом лице будет особенно выделяться большой рот с пухлыми губами, которые, видимо, знали не только губную помаду.
— Я шла кругом, через порт. Поэтому опоздала, — скажет она, падая в песок на колени.
Он слегка удивится, но не подаст виду.
— А я тут пока смотрел на море.
— На море хорошо смотреть… Как будто оно тоже на тебя смотрит, — скажет Бродяжка. — Интересно, что оно о нас думает?
— Что мы мало вина выпили, — скажет он.
— Тогда надо так сделать, чтобы море лучше о нас думало, — скажет Бродяжка и вытянет на песке свои детские, слишком голые ноги.
— Пожалуй, запретить нам некому, — скажет он.
Бродяжка мельком взглянет на него и улыбнется совсем не детской полуулыбкой.
— Есть кому… Папе и маме. Они вон там живут… — и Бродяжка прочертит своей маленькой рукой большую дугу с севера на запад. — Наверху в мазанке… Мой папа моряк.
— Вот почему у меня в ушах шумит, — скажет он и скосит глаза на Бродяжку, усердно закапывающую свои ноги в песок.
— В ушах шумит? — Бродяжка взглянет на него пристально, будто этот шум можно увидеть, и засмеется во весь рот, обнажая кончик вишневого языка и крошечные, словно только что прорезавшиеся зубы. — У вас в ушах вино шумит и… — она вдруг замолчит и станет серьезной.
— Только вино, — поможет он Бродяжке.
Бродяжка, стараясь выйти из затруднительного положения, достанет из своего чудесного кожаного кармашка на поясе пачку сигарет со спичками и положит их на подол короткого платья.
— Зажгите мне, пожалуйста, сигарету, — скажет она чересчур обыденным тоном, закапывая руки в песок за спиной. — Мои руки слишком глубоко в песке.
— Давайте я лучше откопаю вам руки, — скажет он улыбаясь.
Бродяжка окинет его долгим взглядом и, как ему покажется, свысока, возьмет сама сигарету и, раскурив ее как следует, утопит в дыму комара. «Комар заблудился», — прыснет Бродяжка со смеху. Затем важно положит сигареты обратно в кожаный кармашек.
— Красивый, да? — скажет она, заметив его взгляд, и добавит улыбаясь: — Подарок отца.
— Очень красивый, — скажет он, — как подарок отца.
— Именно, — скажет Бродяжка, охотно соглашаясь.
— Мне кажется, я знаю твоего отца… Он ведь моряк? — спросит он.
— Он моряк дальнего плавания, — скажет Бродяжка.
— А твоя мать — жена моряка дальнего плавания… Я, наверно, знаю и ее… Однажды… — он замолкнет, потому что Бродяжка отвернется от него и станет смотреть на порт, где подъемные краны водят свой бесконечный хоровод и откуда начнет приближаться ночь, точно стелющийся по ветру дым парохода.
Он увидит Бродяжку сбоку; кисти рук, заклиненные меж тонкими коленями, прическу, высокую и тяжелую, сделавшую ее еще меньше, точно вдавив в песок. Ему покажется, будто Бродяжке холодно, но не оттого, что спускается ночь.
Сначала он подумает, что ничего не случилось; потом начнет проклинать себя, потом глубоко сожалеть, что разбил чью-то хрупкую мечту, точно кузнец ласточкино гнездо. Но Бродяжка быстро справится с собой, ей покажется знакомо откровенное проявление человеческой прямоты и честности. В ее опустошенном голосе зазвучит нота собственного достоинства, и она скажет приглушенно:
— А море я все-таки люблю… Они знают, где искать меня по вечерам.
— И море вас любит, — только и скажет он, не замечая, что есть «они». И Бродяжка, будто от радости, что любовь к ней так необъятна и глубока, посмотрит на него совсем-совсем по-другому. Помолчав немного, она спросит, думая вроде бы о чем-то другом:
— Вы небось женаты?