поднимавшееся от кострища, разморило его, и он заснул мертвым сном. Это был недолгий сон в тайге, где царит мороз, где сны кончаются, едва начавшись…
Его разбудило яростное рычание собак и ощущение холода, пронизывающего до костей. Все три костра вокруг погасли. Но воспоминание о них начало согревать его закоченевшее тело и застывшие мозги. Оцепеневшему от холода человеку нужен был толчок, как и остановившимся без причины часам или умолкнувшему на полуслове радио.
Свет зари, обещавшей новый день, отбросил на снег едва заметные косые тени деревьев. Предрассветное небо было цвета малинового сока на яркой меди. Набирала силу снежная белизна, и северо-восточный ветер на ее фоне казался сероватым.
Он проворно вскочил, услышав, что возбуждение собак под лиственницей достигло предела. «Этак Мустела уйдет — на другое дерево или куда-нибудь еще выше», — пробормотал он, чтобы расшевелить онемевшие от сна губы. Он бесшумно ступал по своим вчерашним следам к лиственнице. На ходу спустил предохранитель, накрыв затвор варежкой, чтобы звук металла не поспел туда раньше пули. Он укрылся за елкой, сверху донизу запорошенной снегом, и стал ждать. Подошло время соболиного гона. Зверь вдруг засуетился. Ему, наверно, привиделся съеденный наполовину глухарь. Не пойманный, он клевал ягоды можжевельника, и его надо было еще поймать, чтобы съесть и вторую половину.
— Ну что, Мустела, проголодалась? Я тоже. Скоро ты получишь свое. А вот когда я получу свое, это еще неизвестно, — шевелил он губами. Ему не пришлось долго стоять, чтобы увидеть соболя на самой верхушке лиственницы, а потом немного ниже, на сломанной ветке. По опыту он знал, что скоро соболь спустится дереву на плечо, на открытую заснеженную развилку, где он, видимо, уже побывал ночью и откуда можно будет достать его пулей. Немного погодя соболь высунул свою симпатичную головку из-за ствола. И в эту маленькую, симпатичную головку он должен был пустить пулю, в то время как столько других, нисколько не симпатичных, не могли дождаться своей. Так бы он подумал сейчас, если бы эта мысль давным-давно не пришла ему в голову. Сейчас он думал примерно так: смерть все-таки нечто исключительное, так что же бояться, если она осчастливит собой чью-то бедную событиями жизнь? У жизни, которая обнимает человека всей своей поверхностью, со смертью лишь одна точка соприкосновения. И если это соприкосновение слишком долго тянется, лучше сразу уйти из жизни, чем закутываться в саван из рецептов.
Так что ни с места, Мустела! Это лишь вопрос времени, когда нас поглотит вечность. И для тебя это куда лучше, чем подыхать от старости где-нибудь в куче бурелома. Зная, что наверху небо, и ветер, и косой дождь, что рябчики забились в густую траву всего в двух прыжках от тебя. Всего в двух прыжках! Но ты их уже не сделаешь, сделает кто-то другой. Ты почувствуешь, как жизнь медленно, из каждой ворсинки, выходит из тебя, и мыши, которые всю жизнь уважали тебя, будут выщипывать твой хвост для подстилки в гнезде. Отчаянье, вот что ты почувствуешь! И сожаление, что вовремя не встретился тебе охотник… Теперь ты это знаешь, Мустела… И все еще качаешь головой?! Ну вот, больше не будешь качать. И он не спеша нажал курок.
Встреченный эхом выстрела, он бросился к дереву, чтобы собаки раньше его не содрали с соболя шкуру.
Пуля настигла зверя неожиданно. Он слегка вздрогнул, отпрянул и прижался к ветке, словно обдумывая, что же это было. Сучок, ударивший в переносицу? Но откуда тогда эта слабость, почему лапы не держат его? Соболь вцепился в ветку, как в последнее звено жизни, посылая человеку и собакам свое последнее хриплое проклятие. Мгновение он висел головой вниз, затем упал. Уже не как живое существо — как плод с дерева.
Он отогнал собак прочь, хотя соболь принадлежал им больше, чем кому бы то ни было, и поднял зверя за передние лапы. Это были не капли крови, а брусничины, что просвечивали сквозь снег. Зверь, словно темный шелк, тяжело спадал с его рук. Он раздул в нескольких местах мех, чтобы определить масть соболя; голубой пух переходил в черную ость с сединой на кончиках, будто на них все еще серебрился лунный свет. Это был большой, чистейшей масти соболь, без желтого пятна на грудке. Самая свободолюбивая живая душа из всех живущих в тайге. Носительница той свободы, которая была цепко связана чувством общности с травой и птицами, ветром и дождем, но отнюдь не с человеческим существом.
— Больше я не сделаю тебе больно, Мустела, это в последний раз, — пообещал он. Причисляя и себя к таежному люду, он уважал убитого зверя как соплеменника, ставшего добычей Вечного Охотника. По крайней мере, до тех пор, пока мог считать Мустелу своей. Позже это уважение претерпит многие метаморфозы, начиная с приемного пункта и кончая модной шапкой, и превратится в чью-то чванливую гордость.
«Так божество становится оторочкой на шутовском колпаке, так линия жизни вырождается в линию моды, — свободно текла его мысль, как река, не знающая о предстоящих излуках. — Мир потребительства, где все стремятся взвесить, измерить, учесть… И не трилистник клевера, а счеты — вот эмблема для этого мира».
Веткой пихты и снегом он очистил мордочку соболя от капель крови, чтобы они не испортили шкурку, и обернул его вощеной холстиной. Он пошел прочь от лиственницы, которая без своего темного плода стала опять обыкновенным деревом, каких в тайге миллионы, хотя кто их здесь считал…
Вернувшись к месту ночлега, он положил соболя в бурак поверх харзы. Затем развел на еще дымящемся месте новый костер, и его тело, как кусок вечной мерзлоты, стало понемногу оттаивать. Потом разделил оставшуюся с вечера еду поровну между собой и собаками. Уплетая этот скудный завтрак, он представлял лукуллов пир в очередной избушке, куда должен попасть в полдень.
«Богатое воображение заменяет абсолютно все», — думал он. Выгравированные на меди рассвета голые кроны деревьев шумели в его воображении совсем по-летнему, как перед грозой. И так же, как после грозового дождя, пахли таежные цветы под снежным покровом. Но вообразить себя сытым было куда труднее.
Он погрелся еще немного у костра. Языки пламени то стелились по земле, то взмывали кверху, то уклонялись в сторону, будто и за ними охотился невидимый ловец. Часть тепла через его руки передавалась собакам, которые зарылись в его колени, точно в глубокую удобную нору. Но нужно было идти. Оттолкнув собак, он поднялся с лыжи и одним неуловимым движением вскинул бурак на спину.
— Вперед! Вперед! — крикнул он собакам, и они, большими прыжками рванув с места, кувырком скатились по склону сопки — это был их способ скоростного спуска.
Встав на лыжи, он помедлил мгновенье, будто выбирая направление, хотя в безмерном мире — на море, в пустыне и в лесу — был только один выбор — на все четыре стороны или никуда. По своему вчерашнему следу он дошел до склона и съехал наискосок вниз. Миновав срубленный кедр, понапрасну принесенный в жертву, он пошел вверх по лощине, пока не уперся в узкую теснину, где пролегала рысья тропа. Старые осторожные следы были заметены, оставлять новые этот душегуб не спешил. Замаскированные в можжевельнике силки из парашютного троса были на месте, и, пройдя теснину, он вышел в смежную пойменную долину, по дну которой извивалась речка, сверкая льдом.
Если идти вниз по течению, то спустишься в Долину Колокольчиков, откуда два часа ходу до Королевской избушки. Однако его путь шел вверх по долине. Чтобы не стирать об лед камусные подошвы лыж, он снял их, связал и повесил на плечо.
По реке, вдоль обоих берегов, были поставлены в ряд десятка два кулемок, устроенных по принципу: «Не протягивай руки, а то протянешь ноги». Сами ловушки были менее циничны: приманка прикреплялась к какой-нибудь насторожке, и соболь или пролаза горностай, хватая приманку, убеждались, что бревно вещь нелегкая.
Но и ему было не легче. Рысь раскидала по сторонам первые четыре ловушки и сожрала приманку.
— Насильно предлагает свою шубу, — ворчал он, поправляя ловушки и снова их настораживая. — Мало того, что все умяла, она еще и шубу свою предлагает… Ну что ж, и то хорошо, что попадет шуба в руки ценителю… — Он знал, что предстоящая встреча с рысью будет похуже предыдущей. Но на этот раз хуже для рыси.
Он очистил от снега все ловушки и сменил приманку. В предпоследней обнаружил околевшего еще до метели горностая. Это был ладный зверек на полтона темнее снега, с черным кончиком хвоста, похожим на