до сих пор не в себе, спроси у Серафимы Ивановны, спроси! Помешалась она еще тогда, на месте преступления… лента, духи (кстати, мертвая, благоухающая лавандой, — сильный образ) — так вот, женский антураж, женский почерк — разве не ясно? Ты ее видел в тот день, как на могиле ленту нашел?
— Да, она ко мне приходила.
— До или после кладбища?
— До.
— Ну, одно к одному! И что сказала?
— «Будьте вы все прокляты!»
Клоун засипел Егору прямо в ухо:
— После этого пассажа в нервном порыве она едет на кладбище, перевязывает твой букет лентой… Ты согласен, что на такие штучки способна только ненормальная?
— Не смей называть ее ненормальной! — сорвался Егор.
— Тихо, тихо, голубь, видишь, окно у Ворожейкиных открыто? После могилы она звонит тебе и намекает, что ты убийца. Может, даже искренне, поскольку — клоун покрутил пальцем у виска — все смешалось в доме Облонских. Все, Егор, прикрывай лавочку: не в милицию ж ее сдавать? Действовали супруги в сговоре или так уж совпало — не столь важно. Они между собой разберутся на том свете, адскими угольками поделятся. — Морг засмеялся злорадно.
Егор внимательно вглядывался в бегающие глазки. Спросил тихо:
— Так кто приходил к Евгению Гроссу?
— Это я могу сказать тебе точно. — Клоун выдержал эффектную паузу: — Герман.
— И зачем бы его туда понесло?
— Егор, у тебя неверный подход к этому моменту. Я сам сегодня ночью, когда мы под ангелом Ады сидели, тоже на него подумал. Он и приходил к журналисту, но не в качестве убийцы, а как психиатр. Если можно так выразиться, с научной точки зрения приходил. Знаешь, что его интересует? Изменение психики в экстремальных условиях. Так-то вот.
— Почему ж он не признался?
— Неудобно. Он — холодное чудовище, однако понимает: неудобно наживаться на смерти близких. Даже во имя научного прогресса. Негуманно.
— Морг, ты до сих пор его ненавидишь.
— Да, я в своих чувствах постоянен, — подтвердил клоун без гримас и кривлянья.
И Егор ему поверил, и холодок — озноб — охватил душу, как в приближении к тому пределу, к которому лучше не приближаться, за которым — зло.
— Господи, неужели все эти годы…
— А почему я должен был прощать? — Он вдруг рассмеялся хрипло. — Да не боись, это не я. Я не способен.
— Ты убил голубя.
— Неправда! — воскликнул Морг, нимало не удивившись странному повороту в беседе под сияющим сквозь тучки небом, у старой голубятни.
— Ты повторял: надобно придушить голубчика. Я слышал, мы с ребятами тебе клетку помогали чистить.
— Мало ли что я повторяю. Я вообще зануда. Мне он мешал, не спорю. Я не пустил его в клетку, он тут прикорнул на перекладине. Наутро смотрю: мертвый.
— Хочешь на чью-нибудь кошку свалить?
— Не хочу. Целехонький, необглоданный, невзъерошенный, просто голова оторвана. Да ты же помнишь, ты же подошел, в школу бежал, а?
— Да, я запомнил.
— Он, дурак, доверчивый был, — пояснил Морг, — на руки шел. А ты в каком мире живешь, Егорушка? Про естественный отбор слыхал?
— Убийство — отбор противоестественный. — Егор встал. — Кто посмеет ее тронуть — конец, крышка!
— Кого? Катерину?
— Я предупреждаю.
— Да у меня и в мыслях нет, ты что!
— Я все знаю. Морг. Новое убийство не поможет, понял?
— Не понял!
— Ладно, пока. Пошел к психиатру.
— Ты вот что, — сказал Морг быстро, — никому не рассказывай про Марину с Германом, хорошо?
— А что я не должен про них рассказывать? Просвети.
— А, ты прекрасно понимаешь. Все это так не вовремя.
— Что «это»?
— Да лечение это. В общем, я на тебя надеюсь.
— За границу собрались, да? Швеция — идеал свободы… — Егор пошел к дому, обернулся, спросил: — Как ты споткнулся о мертвую, если она лежала в самом углу прихожей, не на дороге?
— Сам не знаю. После Ады и топора меня так шатало и крутило… И все равно я сразу про Антошу догадался!
— Хочешь разговор перевести? Догадливый ты парень. Морг. Может, ты догадался, и кто ночью в парадном кричал?
— Отстань от меня, — прошептал клоун. — Сам же слышал… так перед смертью кричат.
Узкая черная лестница с крутыми поворотами на каждой крошечной площадке, где стоят ведра с отбросами для каких-то мифических свиней (призыв жэка: пищевые отходы — на подъем сельского хозяйства!), едва освещалась слабым рассеянным светом. Как там Гросс писал? Черная лестница, зыбкая вонючая тьма… негромкий стук, протяжный скрип… приговор приведен в исполнение!
Егор поднялся по разноголосым ступенькам, прошел к себе на кухню, постоял, вспоминая… кажется, на второй полке шкафчика… отворил дверцу, достал старый охотничий нож в потертом кожаном футляре, вынул — блеснуло хладнокровным блеском лезвие, — провел пальцем по кромке. Годится. «Неужели я решусь? («Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер». — «Ради бога! Не вешайте трубку! Кто убил Соню?») Решусь!» Вложил нож в футляр, засунул потенциально опасную безделушку за ремень джинсов, в прихожей надел солдатскую куртку — память о студенческом стройотряде, — вышел в парадное, поднялся на третий этаж, остановился на площадке. За дверью слева, с медной дощечкой, ждет психиатр. Справа от Сорина доносится еле слышный стук пишущей машинки. Сведения Серафимы Ивановны необычайно точны. Он поколебался и позвонил.
В кабинете журналиста (а ведь я год у него не был, с того дня, как он рассказывал о братьях- славянофилах) обстановка, атмосфера на должном «закордонном» уровне. Егор сел в вертящееся кресло у секретера с раскрытым бюро: телефон на кнопках, машинка с вставленным листом бумаги, кофейник, кофе в фарфоровой чашечке, пачка «Пел-Мел», стеклянная зажигалка. Одним словом, наш специальный корреспондент творит.
— Не помешал?
— Жора! Совсем меня забросил, вот уже год… — Рома исчез за дверью, вернулся с чашкой, налил Егору кофе, придвинул сигареты, сам расположился на широкой тахте, на зеленом ковре, как на лужайке. — Год не был!
— Ром, ты ведь говорил, что знаешь Евгения Гросса?
— Почти нет. Как-то в домжуре в одной компании пиво пили.
— Ах, пиво. Ну, конечно. Как ты думаешь, если на него поднажать, он выдаст ужасную тайну?
— Какую? — Рома с удивлением посмотрел на приятеля. — Ты сегодня странный. Что-то случилось?
— Да.
— Что?