себе внутренности.
Урсула Монктон пошла ко входу в тоннель. (Как эта штука могла быть тоннелем? Я не понимал этого. В траве по-прежнему поблескивал прозрачный серебряно-черный лаз, проточенный червяком, — не больше фута в длину. Я думаю, это как с фотоувеличением, когда перед тобой крупный план чего-то маленького. В то же время это был тоннель, и через него можно было бы протащить дом.)
Вдруг она остановилась и завыла.
Она начала: «Дорога назад. — Замолкла. — Обрывается, — вскрикнула она. — Разрушена. Не хватает последнего пролета». И в замешательстве стала беспокойно озираться по сторонам. Ее взгляд остановился на мне — не на лице, а на груди. Она ухмыльнулась.
И тут ее
А раскрывшись, потянулась ко мне, схватила и подняла высоко над землей, и я от ужаса тоже вцепился в нее.
Я цеплялся за плоть. Я болтался на высоте пятнадцати футов или даже выше, вровень с верхушками деревьев.
Нет, я цеплялся не за плоть.
Я цеплялся за старую ткань, гнилую, истлевшую дерюгу, а под ней я нащупал дерево. Не добротное, крепкое дерево, а труху, какую я видел на месте расщепленных деревьев, она всегда была сырой на ощупь, ее можно растереть пальцами, — рыхлые опилки с мелкими жучками, мокрицами, затянутые нитевидной грибницей.
Оно держало меня, раскачиваясь со скрипом.
Ты перекрыла пути, — сказало оно Лэтти Хэмпсток.
«Ничего я не перекрывала, — ответила Лэтти. — У тебя мой друг. Опусти его на землю». Она была где-то далеко подо мной, а я боялся высоты и схватившего меня существа.
Дорога обрывается. Путь закрыт.
«Опусти его вниз. Сейчас же. Осторожно».
Он недостающий пролет. Путь пролегает через него.
И тогда я понял, что умру.
Умирать мне не хотелось. Родители говорили, что по-настоящему я не умру, мое настоящее «я» не умрет: никто по-настоящему не умирает; просто мой котенок и добытчик опалов получили новое тело и скоро вернутся. Я не знал, верить этому или нет. Я знал только, что уже привык быть собой, что люблю свои книжки, дедушку с бабушкой и Лэтти Хэмпсток, а смерть у меня заберет все это.
Я отворю его. Путь закрыт. Пролет остался внутри него.
Я бы лягался, но лягать было нечего. Я корябал удерживающую меня руку, но ногти зарывались в истлевшую ткань и опилки, а под ними было окаменелое дерево, и существо держало меня крепко.
«Пусти меня! — кричал я. — Пус-ти-ме-ня!»
Нет.
«Мама! — кричал я. — Папа! — А потом: — Лэтти, скажи ей, пусть она меня поставит на землю».
Моих родителей там не было. А Лэтти была. Она приказала: «Шартах. Опусти его вниз. Я же пообещала. Отослать тебя обратно будет сложнее — из-за конца тоннеля, который остался внутри его. Но мы можем — если у меня с мамой не выйдет, получится у бабушки. Так что опусти его вниз».
Он у него внутри. Это не тоннель. Теперь. У него нет конца. Перестаралась, когда закрепляла, последний пролет остался внутри. Не важно. Дело за малым — нужно вырвать из его груди горячее сердце, довершить путь и отворить дверь.
Безликое развевающееся существо говорило без слов, они звучали прямо в моей голове, чем-то напоминая мелодичный, красивый голос Урсулы Монктон. Я знал, оно не шутит.
«Твое время истекло», — сказала Лэтти так, точно говорила о погоде. Она поднесла два пальца к губам и свистнула резко, пронзительно, переливчато.
И они явились, словно только того и ждали.
Они парили в вышине, черные, угольно-черные, такие черные, что казалось, будто их и нет на самом деле, просто на поверхности глаза образовались точки и мешают смотреть. Они были с крыльями, но не птицы. Они были старше птиц, и великое множество, наверное, сотни их вились, кружились, петляли в воздухе, и каждая полуптица, хлопая крыльями, медленно, едва приметно снижалась.
Я вдруг представил себе долину с динозаврами миллионы лет тому назад, они погибли, сражаясь, или умерли от болезни; я представил туши разлагающихся ящеров, величиной больше автобуса, и тогдашних стервятников: черных с серым отливом, голых, крылатых, но без единого перышка; чудища из кошмаров — клювообразная пасть с острыми игольчатыми зубами, сделанная для того, чтобы рвать на части и пожирать, и алчущие красные глаза. Эти создания садились на трупы большущих ящеров и съедали все до костей.
И были они огромные, гладкие и древние, и смотреть на них было больно глазам.
«А теперь, — сказала Лэтти Хэмпсток Урсуле Монктон, — поставь его на землю».
Существо, державшее меня, и не думало слушать. Ничего не сказав, оно, точно большой обветшалый парусник, устремилось по траве к тоннелю.
Я видел, как лицо Лэтти Хэмпсток исказилось от ярости, ее кулаки сжались так, что побелели костяшки. Я видел, как над нами голодные птицы кружат и кружат…
Вдруг одна из них камнем упала вниз, мелькнула быстрее мысли. Рядом пронесся порыв воздуха, я увидел черную-черную пасть, усеянную иголками, глаза, пылающие, как два газовых рожка, и услышал треск, будто бы кто-то рвет занавеску.
Крылатое создание взмыло вверх с куском серой ткани в зубах.
У меня в голове и снаружи раздался вой, это был голос Урсулы Монктон.
Они ринулись вниз, словно ждали, кто двинется первым. Они налетели на державшее меня существо, как кошмарный сон, вступивший в схватку с кошмаром, разрывающий его в клочья, и сквозь весь этот шум до меня доносились стоны Урсулы Монктон.
Я просто давала им то, что они хотели, — вопила она с досадой и страхом. — Я делала их счастливыми.
«Ты заставила папу сделать мне больно», — сказал я, пока существо, которое держало меня, отмахивалось от порождений кошмара, разрывающих в клочья ткань. Голодные птицы терзали ее, каждая молча отдирала кусок и, тяжело хлопая крыльями, поднималась вверх, а потом, сделав круг, опять возвращалась.
Я никогда никого не заставляла ничего делать, — ответило оно. Я было подумал — оно надо мной смеется, но тут смех превратился в вопль, такой оглушительный, что у меня заболели голова и уши.
Существо, державшее меня, медленно рухнуло, будто ветер стих, оставив в покое разодранный парус.
Я сильно ударился о землю, ободрав колени и ладони. Лэтти помогла мне встать и отвела в сторону от сваленных в кучу останков, называвших себя когда-то Урсулой Монктон.
Это были куски серой ткани, которые не были тканью: они свивались в кольца, змеились вокруг меня по земле под невидимым ветром — живое червивое месиво.
Крылатые создания кидались на него, как морские чайки на рыбу, выброшенную на берег, они рвали его, словно не ели тысячу лет и теперь нужно было набить желудок, потому что ждать следующей кормежки придется столько же, а то и дольше. Они рвали серую дерюгу своими зубастыми пастями, пожирали гнилую холщовую плоть, а у меня в голове раздавились отчаянные крики.
Лэтти держала меня за руку. Она молчала.
Мы ждали.
Когда крики стихли, я знал, что Урсула Монктон сгинула навсегда.
Расправившись с лохмотьями в траве, не оставив ничего, даже серого клочочка, они повернулись к прозрачному тоннелю, который бился в конвульсиях, раскачивался и извивался как живой. Несколько птиц зажали его в когтях и взлетели, поднимая тоннель в небо, а остальные набросились на него, жадно отхватывая куски своими пастями.