беспокойное племя росло, потому-то, наверно, и не стало обоих война беспокойных не любит, хотя бы и детей; а уж когда партизанил, то про сон и думать не моги: каждая секундочка забытья могла оказаться последней в твоей бренной жизни. И все-таки, худо-бедно, а спал маленько, хоть и недосыпал — а спал, умудрялся, удавалось. Но вот, когда все закончилось, когда вышли из леса да обняли своих и дым над древней Великолукщиной стал развеиваться, когда уже ложись и выспись хоть раз, вот тогда-то и пропал сон. И хочется — до изнеможения, смертельно хочется, — а никак. И постепенно Филипп Торба из видного, плечистого мужика превратился в старую, высохшую жердину с седыми отвислыми усами, и в шестьдесят четыре года ему давали за семьдесят.
Извелся он страшно; и к врачам ходил, и снотворное-успокоительное ему прописывали, и в санаторий направляли — только ничего из их стараний не вышло. Любое снотворное — пять минут полудремы, а потом — обычное, привычное: лязг и дым, и пламя адово, и лица зверские, и кишки на траве, и воя катается в пыли Алена Мишукова, а ее пятнадцатилетнего Саньку и трех его дружков ставят к стенке конюшни… А свои — Мишка да Гришка неразлучная пара, — на мине подорвались, хоронить нечего было. И больше бог потомства не дал…
Рассказ про югослава как бы чуть облегчил положение. Филипп теперь по ночам думал о своем далеком собрате и, случалось, разговаривал с ним, и чем дальше, тем чаще и продолжительнее были эти разговоры. Войну-то он, конечно, все равно видел, — она стояла перед глазами неотступно, — но это не мешало иным думам; так бывает, например, когда смотришь кино и одновременно говоришь с кем-то или слушаешь кого-то — кино себе идет, не останавливается, и все время краем глаза видишь, что там происходит на экране, это — как постоянный, закономерный фон, и в то же время, попутно ты уделяешь внимание другому.
Одно, стало быть, другому не мешает.
— Ну, что, братка югослав, ня спится табе? — спрашивал Филипп, и югослав отвечал:
— Ня спится.
— Дело понятное… У вас тожа было, дай бог…
— Было.
— Ты, верно, мальчонкой яще былши, всяво ня помнишь.
— Не, я помню, все как есть помню, батя.
— У вас тамака, говорила, Тит былши главный.
— Правильно. Тит был главный и великий командир.
— Да, человек вумнай, герой.
— Герой.
— А ня сладко приходилося?
— Где тамака!
— Слыхал, прижали гораз — ни туды, ни сюды.
— Было дело.
— Выкрутилися?
— А то как! Двинули потомака, мать его, гада, в одных подштаниках побег.
— Ета правильно… Куришь?
— Курю.
— Трубку или так?
— Трубку.
— Правильно…
Старуха просыпалась, ворчала, спрашивала, с кем он там разговаривает; он отвечал, что с одним югославским мужиком, и она привычно повторяла, что он уже совсем свихнулся, и опять засыпала, а он, хихикнув над женой, прощался с югославом, и бдение продолжалось в одиночестве, как оно, например, продолжается и сейчас, когда прошла гроза, и будет продолжаться до рассвета…
А утром пришел сват, — тот самый, что когда-то рассказал про далекого однострадальца, — и принес новую весть: есть, дескать, где-то там в академии такой специалист, который учит, как самовнушением и тренировкой избавиться от разных навязчивых напастей.
— Сын, Тошка, журнал прислалши, покажь, пиша крестному, можа пригодится.
— Гыпнос? — спросил Филипп.
— Не, ня сказано, что гыпнос. А ета, как яво, бесово семя… — Сват достал очки и с трудом прочитал мудреное слово «аутотренинг».
— Выходя, я потряняруюся и потомака засну?
— Выходя так. Врать жа ня стануть.
Филипп задумался и решил, что терять ему нечего: надо написать специалисту письмо.
И через неделю полетело филиппово письмо в далекую академию, а старуха его притихла, стала ласковой — у нее появилась надежда.
КАНУНЫ
1
Сразу после майских праздников, вечером, во время опыта, совершенно случайно — потрясающая, неимоверная случайность! — Герман Петрович Визин получил некий продукт. И когда он начал догадываться, что он получил, и когда понял, что из этого может произойти, его поразили не столбняк счастья или шквал радости, вполне закономерные в такой ситуации, нет — его охватил ужас, натуральный животный ужас, какой бывает разве что в кошмарнейшем из кошмарных снов, когда остаются одни первичные ощущения, когда застревает в горле крик, останавливается дыхание и грозит вот-вот разорваться сердце. Сколько продолжалось это состояние — секунды или минуты, — Визин потом вспомнить не мог — похоже, он побывал в шоке; ощущать себя и окружающее он стал, когда им уже владело бессилие: одрябло тело, перед глазами плавали радуги, он весь покрылся испариной. И первой реальной мыслью было — «что я натворил…»
В лаборатории находилась только Алевтина Викторовна, давно и стойко неравнодушная к нему, исполнявшая работу лаборантки и — заодно секретарши, но она была далеко и не могла видеть ни того, что он делал, ни того, что делалось с ним. Визин обрадовался; он был человеком довольно впечатлительным, и ему, естественно, доводилось за свой, пусть и небольшой пока, век испытывать разного рода потрясения и удивления, но то, что произошло сейчас, ни с чем испытанным ранее не шло в сравнение, определенно Алевтина Викторовна бросилась бы вызывать «скорую».
Стараясь не суетиться, Визин все прибрал, и чтобы уж Алевтина Викторовна совсем ничего не заподозрила, не просто попрощался с ней ритуально, а сказал еще две-три фразы — про раннюю весну, теплынь, про то, что раз уж так лихо надвигается лето, то пора и об отпуске всерьез подумать. И потом вышел, и в голове монотонно стучало «что покажут анализы, что покажут анализы, что покажут…» Он был уверен, что они покажут плюс, то есть подтвердят им увиденное, его догадку, его открытие, но он не мог бы объяснить, почему был уверен. Это отдавало какой-то чертовщиной, к тому же Визин, прошагав по институтским коридорам и едва заметив кивнувшего ему вахтера дядю Сашу, вспомнил, что какое-то подобие теперешней уверенности было у него и до начала, и во время опыта — этакое предощущение чего-то невероятного, необычного; он был непривычно возбужден.
Май шел напористо и рьяно. Дул сильный теплый ветер, над тротуарами трепыхалась нежно-зеленая листва. Было еще светло, но магазины уже закрылись, и люди двигались прогулочным шагом. Визин смотрел на все с каким-то зудящим интересом, как будто он давно тут не был и вот теперь припоминает ранее виденное и полузабытое, и его тянет вглядываться и не спешить. Он понимал, что это результат нервного потрясения. Ему сейчас ничего не хотелось осмысливать, да он бы и не смог, настолько все в нем было расстроено, разлажено, расщеплено; с ним случилось непонятное превращение, как бывает в сказках, когда в результате волшебных манипуляций человек становится другим. Десятки взбудораженных голосов спорили, сшибались в нем; они принимали некие образы, не обязательно внешне похожие на самого Визина, и не желали подчиняться никакому приказу, их было не унять, и Визин, чтобы заглушить их, старался громче и настойчивее повторять про себя это, казавшееся главным, «что покажут анализы». Он уже решил, что все анализы выполнит сам, без чьей- либо помощи. Налицо, без всякого сомнения, был тот случай, когда необходимо соблюсти строжайшую тайну.
Город зажигал неон. Резче стали все звуки. Визин остановился перед витриной гастронома. За стеклом из маленьких горшочков тянулись вверх хрупкие, но пышные аспарагусы; в глубине, в полутьме красовались на полках молочные продукты.
— Ну что, Мэтр, — спросил Визин, — что бы вы сказали на это?
За его спиной раздался смешок, и он пошагал дальше. «Начинаю разговаривать с собой. Это дурной признак», — подумал он.
Мэтр не забывался. Он не забывался ни вчера, ни позавчера — он не забывался с того часа, когда вьюжным предновогодним днем перепуганный голос домработницы сообщил, что он
«И все-таки, что бы вы сказали…»
Домой идти не хотелось. О чем он будет говорить с Тамарой? Да и вряд ли она дома — в последнее время она подолгу задерживается в своей мастерской. А если и дома, то лучше будет, чтобы она пока его не видела. Она, конечно, заметила бы его необычное состояние, начались бы расспросы, а расспросы, пусть и досужие, пусть и без понятия, как говорится, были ему сейчас не по плечу.
Визин пошел в железнодорожное кафе. Тут быстро менялся люд, громыхали и дудели за окнами поезда, стоял однообразный характерный гул, создавая впечатление, что ты — в цехе какого-то громадного завода; но ему тут было спокойно. Коньяк и кофе взбодрили его, и он уже смелее взглянул на создавшееся положение.
Что сказал бы Мэтр? Мэтр, бывший директор НИИ, куда входит визинская лаборатория; Мэтр — наставник и товарищ, начавший чудить в конце болезни;