— Я… — Она облизала губы. — Я не успела выйтить, када оны за стол пошли. Не успела — и тута схоронилася… — Голос ее срывался, вся она была сейчас уродливым, отчаянным воплощением страха. — Я хотела у окно, а оно на улицу, увидють.
— А второе окно? Вот это, в огород.
— Оно не открывается.
Визин подошел к окну, потрогал, потолкал — безуспешно: по-видимому, было снаружи приколочено гвоздями.
— Дела…
— Ладно, я пойду, — проговорила она безнадежно.
— Погоди… Что-нибудь придумаем. Посиди пока. Они, может быть, скоро закончат. Сядь вон там, чтобы буфет заслонял, если кто войдет.
Она проворно юркнула за угол буфета, устроилась на табуретке и замерла, не сводя с Визина взгляда.
— Вот так, — сказал он, сел за стол и придвинул блокнот. — Я буду письма писать. Не обращай внимания.
— Ага, — кивнула она.
Голос Константина Ивановича проникал сюда умеренно, неназойливо; хозяин уже опять смеялся — видимо, разговор все-таки пошел о новом: тема «преступленье-наказанье», судя по всему, исчерпала себя, а тему «несколько олухов и поход в тайгу за бабушкиными сказками» не стали поднимать, так как отсутствовал главный олух.
— Ты зачем записки мои взяла?
Она сильно вздрогнула, посмотрела на него со страхом, глуповато-уличенно спросила:
— Че?
— Нехорошо, — наставительно сказал он. — Но — бог с ним. На сей раз твой проступок спас меня от ненужных объяснений. Дай-ка их сюда.
Она покраснела, стала рыться за пазухой, извлекла смятые листочки, подошла и положила на стол, затем вернулась за буфет.
— Зачем они тебе были нужны?
— Вы ж усе равно уйтить собралися.
— Ты сказала об этом кому-нибудь?
— Не-а.
— Молодец, правильно. Я в самом деле хотел уйти, но потом передумал.
— Ага…
«Здравствуй, Тоня! — вывел он аккуратно. — У нас все пока хорошо, продвигаемся к цели. Когда я вернусь…»
Он остановился, перечитал написанное, подумал, вырвал лист, скомкал и сунул в карман.
«Здравствуй, Тамара!» — появилось на следующем листе и немедленно было зачеркнуто, а лист — выдран.
«Милая моя», — написал Визин. Затем — «Глубокоуважаемая жена моя…» Затем — «Тамара!» Затем — вовсе без обращения: «Говоря откровенно, я не собирался писать тебе, пока я…» И еще: «Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже…» И он вспомнил, что так же начиналось его письмо к дочери.
И — снова: «Здравствуй, Тоня…» «Добрая и прекрасная моя Тоня…» «Тонечка, хорошая моя…» Карман разбухал от скомканных листов.
Он не мог сосредоточиться, все слова казались вымученными, пошлыми. Мешало все: и нервозное состояние, и шумок в голове от выпитого, и голоса за стеной, и окно, которое невозможно выставить, и неподвижный взгляд Лизы.
Визин отодвинул блокнот, положил авторучку.
— Ты ведь не просто сюда попала, — сказал он. — Ну, не только потому, что спряталась от отца. Ты ведь хотела еще о чем-то спросить меня, а?
— Не просто попала, — отозвалась она чуть слышно. — И спросить хотела. Не теперича, када хоронилася. Учера еще.
— И о чем ты хотела спросить?
— Про Саню. — Она ответила мгновенно, словно только и ждала этого вопроса.
— Про Саню, — повторил он. — Про Саню ты все сама знаешь. Он направлен в больницу, его будут лечить. — Визин повернулся к ней. — Что он тебя так интересует?
— Я у положении.
Визин опешил. В ее голосе прозвучали торжество и вызов; глаза заблестели; голова гордо поднялась, открыв худую шею с синеватыми венами. Он забормотал смущенно, что это, скорее всего, фантазии, она его разыгрывает, что невозможно так скоро это знать, но она оборвала его тем же торжественным голосом:
— Я знаю. Ето точно.
Он отвернулся, достал платок, вытер вспотевшие ладони.
— Что ты теперь будешь делать?
— Известно че. — Она фыркнула. — Родить буду.
— Известно… — «Безумие! — подумал он. — Весь мир с ума сошел. На что она рассчитывает? Что это будет за потомство? Что с ней сделает отец?..»
— Его долго будуть лечить? — спросила она.
— Это знают только врачи.
— А иде?
— Что где?
— Лечить будуть.
— В психиатрической больнице. А где эта больница, я не знаю.
— Надо узнать, — деловито сказала она. — А посля больницы его выпустють?
— Нет. Он ведь сбежал из лагеря. Значит, его вернут туда.
— А за Веру ему ниче не будеть?
— Думаю, ничего. Он ведь действовал в состоянии невменяемости.
— За наган, наверно, припаяють, — сказала она глубокомысленно.
— Возможно. Лучше тебе о нем забыть.
— А как? Када не забывается…
«А как? — подумал он. — А как? Сонная Марь рядом, дура. Тебе такое хоть приходило в голову?! Ты же привыкла к тайге, она тебе не страшна. Иди и исцеляйся!»
— Он, Лиза, конченый человек. Придется тебе своего малыша воспитывать самой.
— Ето само собой… Лександрович, — улыбаясь проговорила она. — Ай Лександровна…
Будущее ее не страшило — оно виделось ей наполненным смыслом, радужным светом; ее страшил лишь отец, но она уже подготовила себя к его гневу — ее уже ничто не могло сломать. И Визин ощутил что-то вроде зависти и восхищения; да, он завидовал горбунье, ее решительности, непоколебимости, ее такому простому, здоровому и реальному счастью; и одновременно восхищался ее душевной слаженностью, покоем, равновесием, созвучности всего и вся в этом уродливом произведении природы. Она никогда не станет искать Сонную Марь, — он уже знал определенно, — ей не нужно ничего забывать, она готова ничего не забывать.
И он вдруг, совершенно безотчетно, без всякой оглядки, ничего не боясь и пренебрегая возможными последствиями, сказал:
— Между прочим, Лиза, я изобрел молоко. Понимаешь? Самое настоящее молоко. Случайно открыл в своей лаборатории. Искусственное молоко, дешевое, как вода.
— Снятое? — по-хозяйски осведомилась она.
— Нет, цельное. Через несколько часов образуется слой сметаны.
— Забавно как. — Она усмехнулась. — Коров, значить, не надо?
— Значит — так. Слушай! — Он начинал горячиться, ему уже было все равно, поймет она его или нет. — Конечно, я ничего не изобрел и не открыл — такой цели не ставилось. Все произошло исключительно случайно, во время опыта, который проводился с совершенно другими целями. И вдруг — молоко! Тут, конечно, было от чего обалдеть. Я сделал анализы, самые тонкие, строжайшие. Потом других попросил сделать те же самые анализы. И мне сказали, что подсунуть молоко — не лучшая из моих шуток. Никто ничего не узнал. Осталось шуточкой. Так что, Лиза, мы с дояркой Екатериной Кравцовой, чей портрет на Доске Почета в Долгом Логу, оказываемся коллегами. Ты, кстати, была в Долгом Логу?
— Была.
— Ну тогда, может быть, видела. Она давно на Доске Почета.
— И вас повесють теперича на доску?
— Обязательно! Ведь безумная дешевизна! Как газета! Как водка! Не на прилавке, разумеется… Вот такие дела… Доярки мучаются, недосыпают, простуживаются, а у меня — элементарно: ни аппаратов, ни бидонов, ни кормов, ни подстилки, ни ферм, ни даже самих коров, как ты верно заметила! Весь механизм получения — тьфу, дважды два. Рай!
— Во как здорово!
— Еще бы! Решение таких проблем, таких проблем… Только, Лиза, я ни черта не знаю, что у меня получилось. Не знаю.
— Вы ж сказали — молоко!
— Да, молоко. И анализы подтвердили. Все верно. Но какой анализ просветит тебя относительно последствий? И вообще: что это получается, куда мы идем? — Он негромко и ядовито засмеялся, его передернуло. Возьмите, граждане, пестициды. Возьмите дуст. А что вы скажете про панацею ПП? Я уже молчу про бедного Роберта Оппенгеймера… А Е. Кравцова с коллегами встает в четыре утра…
Визин умолк, взглянул на Лизу — та смотрела на него, как на привидение. За стеной все так же шумели, смеялись, и громче всех теперь Митя-милиционер. Потом в окно стало видно, как Настасья Филатовна выносит какие-то кульки и банки и укладывает в коляску мотоцикла.
— Я вылил все к чертовой матери, Лиза… Не очень приятная перспектива — отравить человечество.
— Жалко, — несмело произнесла она.
— Человечество жалко?