всякого задания три маленьких поэтических текста, ставившие предо мной весьма непростые загадки, и «Вавилонскую хронику», писанную не ассирийским, а незнакомым мне тогда нововавилонским пошибом и к тому же сплошь зашифрованную шумерограммами.
Помимо аккадского и — с третьего курса — шумерского, для ассириологов и арабистов был обязателен древнееврейский. На первом курсе нам его читал И.Г.Франк-Каменецкий: был он, вообще-то говоря, египтолог, и хотя когда-то учился древнееврейскому у П.К.Коковцова, но знал этот язык слабо и нередко сбивался, излагая парадигмы; но у меня была куплена у букиниста великолепная подробнейшая грамматика Гезениуса-Кауча, и я ее постепенно отлично выучил. Читали мы отрывок из «Бытия» про Иосифа и его братьев, но для собственной пользы и удовольствия я прочел и «Книгу Ионы» и кое-какие отрывки из «Книги царств».
Что касается гебраистов, занимавшихся у М.Н.Соколова, а потом у А.Я.Борисова, ближайших учеников П.К.Коковцова, то они, конечно, успели за первый год гораздо больше нашего; но там была особенность: если Тату Старкову, Келю Стрешинскую и Мусю Свидер надо было учить, как и нас, с азов (Мирон Левин вообще не снисходил до того, чтобы выучить толком хотя бы только еврейский алфавит), то «Старик Левин», Илья Гринберг и «Продик»[71] Велькович еще до университета свободно читали по-древнееврейски (но по-ашксназски), и их надо было не учить, а переучивать, и, кроме того, отучить от хедерного перевода, основанного на модернизированных реалиях (например, Илья Пророк возносился на небо не в «карете», как переводил Илья Гринберг, а в «колеснице»). Кроме того, надо было и не нюхавших ранее древнееврейского языка заинтересовать им; это тоже было совсем не легко — для девушек и Мирона это была какая-то чудовищно запутанная диковина, которую совершенно непонятно было зачем надо учить. Ну, может быть, у Муси был еще какой-то интерес к древнееврейскому как к языку ее предков; но эта очень славная и скромная девушка была в высшей степени неспособна к языкам вообще.
Для гебраистов, кроме древнееврейского, был обязателен и арабский, который арабистам преподавал Эберман, а гебраистам — красивый, молодой, стройный В.И.Беляев; но А.П., пользуясь тем, что у меня было много свободного времени, приказал мне тоже ходить на арабский к В.И.Беляеву, а на втором курсе — и к И.Ю.Крачковскому, который читал арабистам историко-географическую литературу арабов и Коран.
И.Ю.Крачковский был человек неколебимого, даже беспощадного благородства, стройный, красивый, с благородной седой бородой. Говорил гладко, без запинок и придаточных предложений.
Лекции его были тяжелым испытанием. Он четко произносил название очередного арабского сочинения — а каждое из них, названий, представляет собой рифмующееся двустишие, совершенно бессмысленное, никакого отношения к содержанию произведения не имеющее — примерно «Ожерелие мудрых Для просвещения темнокудрых». Все это, конечно, произносилось по-арабски, а арабский я знал плохо; затем упоминался автор произведения, какой-нибудь Абдаллах ибн Фуфу Курдуби, или Мухаммед ибн Ахмад Кайравани; затем сообщалась дата старейшей рукописи, хранящейся в Эскориале или другом хранилище, цитировались мнения двух-трех арабистов о вероятной дате написания; и так далее, до конца лекции шло перечисление названий и авторов рукописей. Зарезаться! И все это без повышения и понижения голоса, без малейшего жеста. Удавиться!
Что касается Корана, то это бессмертное произведение было, как известно, записано после смерти пророка Мухаммеда со слов его учеников, наизусть хранивших его проповеди в памяти. Никто уже к тому времени не помнил, в каком порядке и даже в какой связи эти проповеди (суры) были произнесены, а никакой логической связи между ними нет, — так что премудрые главари ислама решили записать их в порядке длины каждой проповеди — начиная с самой длинной суры «Корова» и кончая самой короткой. Игнатий Юлианович счел, что для студентов лучше начинать с самых коротких сур, и в результате мы читали Коран задом наперед. Но так как весь Коран сочинен монорифмическим раёшником (рифмованной прозой), с одной сквозной рифмой на каждую проповедь, а последние суры посвящены малопонятным видениям судного дня в конце времен; а этот погонщик верблюдов, даже когда не касался судного дня, не отличался большой стройностью мышления (ни образованностью, даже по древневосточным масштабам), то все чаще наше чтение лежало в плане поэзии абсурда. Кончилось это для меня тем, что я не выдержал и сбежал: мало того, не сдал даже экзамен В.И.Беляеву. В результате арабскому я не выучился, кроме, впрочем, фонетики и грамматики у Юшманова. Арабская грамматика — строгая и логичная, как геометрия, и я сразу запомнил ее хорошо.
Зато необыкновенно интересен был курс введения в семитологию, которую читал на первом курсе Николай Владимирович Юшманов. Александр Павлович сделал ошибку, что поставил «Введение» на первом курсе — это был «не в коня корм», потому что никто еще не знал никаких семитских языков, и все, что рассказывал Н.В., ни с чем не могло ассоциироваться и не могло заинтересовать. Поэтому, кроме двух-трех студентов, уже познакомившихся с арабским или ивритом, его никто не слушал. Уже для Тадика Шумовского, Ильи Гринберга и Ники Ереховича его лекции были трудноваты.
Николай Владимирович всегда входил в аудиторию с опозданием минут на пятнадцать, садился, хмыкал, улыбался в пышные рыжие усы и рассказывал кому-нибудь из сидевших в первом ряду некий анекдот или вспомнившийся случай, иной раз на идиш; затем уже приступал к лекции. Читал он, излагая свои факты с необыкновенной логичностью и краткостью, и его легко было записывать. Но курс был годичный, а свой материал по введению в общую семитологию он легко уложил в течение первого полугодия.
Во втором полугодии курс его стал фантастически интересным — о чем он только не рассказывал! О родстве семитских языков с так называемыми «хамитскими», о теории неточных фонетических соответствий А.Майзеля, о гипотезе первичных диффузных фонем, об искусственных языках, об обстоятельствах изобретения воляпюка и эсперанто, о теориях Щербы и Шахматова, о происхождении редких русских слов, фамилий русских и еврейских, об эпизодах из жизни Юлия Цезаря Скалигсра, Нсльдеке или Велльгаузсна, о принципах топонимики с примерами из России, о сложнейших этимологиях русских слов «зимогор» и «абрикос», причем давал разбор закономерности каждого перехода из языка в язык — «абрикос» проходил через шесть языков — всего не только не перечислишь, но даже и не вспомнишь. А я все точнейшим образом, почти стенографически записывал.
Ребята же, как не слушали его в первом полугодии, так не слушали и во втором. Николай Владимирович очень скоро заметил пары, игравшие в крестики и нолики, и одиночек, читавших романы за задними столами. Он отнесся к этому со своим обычным спокойствием. Однако с течением времени он приходил на занятия все позже, анекдоты «Старику Левину» рассказывал вес дольше, а на предпоследней своей лекции, закончив анекдотическую часть, он сложил руки на груди и, ухмыляясь в рыжие усы, замолчал. Самое интересное, что студенты, занятые каждый своим, этого даже не заметили. Дождавшись звонка на переменку, он вышел, погулял по коридору, пришел в аудиторию опять с опозданием в пятнадцать минут и, уже не рассказывая никаких анекдотов, просто сел на свое место и просидел молча, ухмыляясь, до конца академического часа и затем ушел.
Аудитория этого просто не заметила. Но я, человек законопослушный по природе и к тому же староста цикла, внутренне похолодел. Ведь только недавно был очередной грозный приказ о дисциплине не только студентов, но и преподавателей, какие-то комиссии ходили по аудиториям, и все это грозило большими неприятностями — не нам, конечно, но Николаю Владимировичу. Вдруг кто-нибудь войдет в аудиторию и обнаружит молчаливую лекцию — или тот же Мусссов капнет в партбюро. Поэтому на следующей неделе я забежал минут за пять перед лекцией Юшманова к нему в профессорскую (это было крошечное помещение на том месте, где узкий коридор ЛИФЛИ отделялся от широкого; в нем едва помещался десяток стульев, а стола вовсе не было). По обычной студенческой наивности я думал, что всякий профессор или преподаватель, входя в аудиторию, излагает знания, доступно покоящиеся у него в мозгу, — о том, что к каждой лекции нужно готовиться, и нередко столько же времени, сколько ее приходится читать, мне было совершенно неведомо.[72]
— Николай Владимирович, сейчас у нас последняя лекция — не могли бы вы прочесть краткую обзорную лекцию по всему вашему курсу?
— Обзорную лекцию? — сказал Николай Владимирович совершенно спокойно. — Можно.
Я рысью бросился в аудиторию.