загорожены сеткой необыкновенных зеленых растений, а иногда на подоконнике сидели кошки. В ее гостеприимной квартире постоянно бывал кто-то из её родных и друзей, а также ее покровительствуемые мальчики. Заходил и Василий Васильевич Струве, к которому она относилась несколько иронично и критично. «Василий Васильевич — человек добродушный, но не добрый», — говорила она. Она же рассказывала о том, как он, приехав в Берлин, заказал себе визитные карточки:
Wilhelm von Struve
Mag. phil. и о том, как Эрман спрашивал ее, что это значит — Mag. phil., а она отвечала не без яду: Magister philanthropiac, ибо магистром философии Струве еще не был.[171] Струве, конечно, знал, что она подтрунивает над ним, но ей разрешалось то, что другим не было разрешено.
Совсем другой человек была Милица Эдвиновна Матье. Она была дочерью морского офицера, англичанина по происхождению, но рожденного в России и русского подданного, поэтому «по паспорту» была русской. Небольшого роста, с умным некрасивым лицом, со странными торчащими зубами; она опиралась на палку и волочила ногу, и не то чтобы у нее был выраженный горб, но одно плечо было явно выше другого. В то время ей было тридцать восемь лет.
Милицей она была названа, конечно, в честь великой княжны.
Детство Милица Эдвиновна провела в страшных мучениях, лежа в больнице «на вытяжении», ходила в ортопедическом корсете и ортопедической обуви. В молодости была очень религиозной, даже входила в «церковную двадцатку», и, как при случае выяснилось, была весьма образована в богословии. Успела еще застать Б.А.Тураева и учиться египтологии у него в университете (Тураев принял малый постриг в 1921 г. и вскоре умер).
Совсем девочкой Милица Эдвиновна вышла замуж за Д.А.Ольдерогге. Дмитрий Алексеевич был человек обаятельный, во всех отношениях интересный мужчина, замечательный рассказчик, всеобщий обворожитель — и что Милица Эдвиновна сумела его женить на себе, казалось родом чуда. Впрочем, брак продлился недолго, — официально считалось, он прервался по инициативе М.Э. — и вскоре она второй раз вышла замуж: за Исидора Михайловича Лурье, который был хоть и поплоше Дмитрия Алексеевича, но все же муж хоть куда.
До своей смерти Тураев успел подготовить довольно много египтологов; это были Н.Д.Флиттнер, И.Г.Франк-Каменецкий, рано умершие И.М.Волков и И.Коцейовский, И.Г.Лифшиц, В.В.Струве, затем Ю.Я.Перепелкин, затем М.Э.Матье, Ю.П.Францов, Д.А.Ольдерогге, М.Л.Шер, И.М.Лурье; А.А.Ма-чинский же, И.Л.Снегирев, Н.А.Шолпо, Р.И.Рубинштейн, Б.Б.Пиотровский, Д.Г.Редер, И.С.Кацнсльсон отчасти учились уже у В.В.Струве или у М.Э.Матье. Еще позже появился М.А.Коростовцев, коммунист-ортодокс, братишка в тельняшке, со стажем партийной и, поговаривали, будто и чекистской работы. Да еще в Москве были В.И.Авдиев и еще несколько египтологов, ученики В.В.Викентьева[172] . Прокормить столько египтологов было невозможно, поэтому среди них шло постоянное разбегание в стороны, но в то же время и подспудная, но довольно ожесточенная борьба; создавались группы. Это поняли уже первые ученики: Волков занялся ассириологией и семитологией, Струве, сохраняя за собой и поле египтологии, однако, будучи хранителем шумерских хозяйственных табличек, сделал себе имя на исторической теории и на шумерологии. Другие этой ситуации не поняли, и Струве, всегда в душе шахматист, постарался помочь уйти из египтологии наиболее многообещающим, чего они по гроб не могли ему забыть. Перепслкин всю жизнь был тише воды, а в роли хранителя Музея книги, документа и письма как бы ушел в полную тень; Ольдерогге добился командировки в Гамбург и переквалифицировался в африканисты; Францов ушел в музей атеизма и религии и потом сделал большую философско- дипломатически-журналистскую карьеру, кончив жизнь академиком и ректором Высшей партийной школы; Франк-Каменецкий работал по сравнительной мифологии (но не по египтологии) в ГАИМКе, а потом в Институте литератур и языков Запада и Востока, и наконец на кафедре у А.П.Рифтина; Снегирев и Кацнельсон выбрали роль адъютантов и «теневых авторов» при Струве; Мачинский ушел в археологию СССР, Пиотровский — в урартскую археологию (здесь он справедливо прославился, а с языками у него всегда было плоховато, хотя ему удавались кое-какие комбинации с марровскими четырьмя элементами на материале египетской иероглифики); Шолпо с Рубинштейн устроились на преподавании всеобщей истории и на музейной работе. Лифшиц кое-как перебивался. Хуже всего был устроен М.А.Шер, отличавшийся большой прямотой и напрямик говоривший, что именно он думает о египтологических познаниях В.В.Струве. Работал Шер в Музее этнографии гардеробщиком.
Большой любви среди египтологов к В.В.Струве не было, а М.Э.Матье и И.М.Лурье сыграли немалую роль в том, что Струве ушел из Эрмитажа, хоть тут были и другие причины. Я уже упоминал, что после его ухода заведующей отделением Египта стала не Н.Д.Флиттнер, как предполагалось, а поддержанная парторганизацией Милица Эдвиновна, к тому времени вступившая в партию, — под влиянием И.М.Лурье, как думал он сам, а скорее по подсказке собственного ума.
Ибо Милица была человеком незаурядного ума, воли и способностей. Даже Ю.Я.Перепелкин, скептически смотревший на научные возможности большинства своих коллег, признавал ее научные достижения. Она сумела написать и напечатать больше, чем кто-либо из её сверстников-египтологов (по искусству и религии Египта, по коптскому искусству; вместе с И.М.Лурье издала хрестоматию по египетской скорописи и начальный учебник египтологии). Если бы наши издания доходили бы до заграницы, то, несомненно, она была бы среди видных людей международного востоковедения.
Она была приятна в общении — не только по своему уму: разумно советовала. — но и по широкой образованности: хорошо знала поэзию, даже тихонько пела — «Александрийские песни» М.А.Кузмина, например.
Для того, кто ей нравился и представлялся достойным, она не жалела усилий, стараясь всячески помочь; но к тому, кого невзлюбит, была жестка и непреклонна (как к своей ученице Элле Фингарет, которая провинилась только легким отношением к любви — почему такой ригоризм вдруг? — может быть, не до конца сведенные счеты Милицы с матерью?). Жизнь не берегла Милицу от страданий и унижений, — можно понять, что она не считала нужным щадить других, когда не было у них особых заслуг.
Ко мне она относилась очень хорошо, внимательно следила за моей научной работой и спрашивала моего мнения о своей.
Внизу вместе с Милицей Эдвиновной в кабинете сидела хранительница коптских тканей, искусствовед Ксения Сергеевна Ляпунова. Какая она была — я не могу рассказать; кроме того, что она была крупная, со здоровым цветом лица, сероглазая, темноволосая — и очень тихая и молчаливая. Я лучше узнал ее как надежного, добросовестного, трудолюбивого товарища во время эвакуации Эрмитажа в 1941 г. За все довоенное время я помню только одну ее реплику: когда мы сверху зачем-то спустились к М.Э. и очень галдели вокруг ее стола, она обернулась на стуле и сказала вдруг:
— Можно я процитирую Гоголя?
— Можно, можно, Ксения Сергеевна.
— Пошли вон, дураки.
Это так не шло к ее старомодной вежливости и дворянской осанке, что мы вес засмеялись и ушли.
Наверху как бы «главным» был Исидор Михайлович Лурье. Он уже не носил кожанки и слишком коротких брюк, но пиджачный костюм сидел на нем как кожанка. Он был минчанином, сначала подпольщиком-партизаном, а потом учеником Н.М.Никольского (библеиста, давно осевшего в Минске, сына «старика» М.В.Никольского, профессора Духовной академии, издававшего шумерские хозяйственные документы коллекции Н.П.Лихачсва). Из Минска И.М. рано перебрался в Ленинград, где он учился египетскому то ли у Струве, который его не выносил, то ли у Милицы Эдвиновны. Исидор Михайлович был партийным ортодоксом, несгибаемым («я не согласен!»), и твердо верил в генеральную линию партии и в теорию феодализма на древнем Востоке, внушенную ему Н.М.Никольским. Египтолог он был средний, по образованию самоучка, но очень доброжелательный к людям, — к которым он, впрочем, не совсем относил тех, в ком видел идеологических и классовых врагов. Он тоже очень интересовался моей научной работой, а так как он был принципиальный спорщик, быстро замечавший слабые места собеседника, то говорить с ним и обсуждать свои работы было очень интересно. Он и свои работы охотно давал читать и обсуждать товарищам. Мне было, конечно, странно, что при всей его явной доброте, по всем спорным вопросам посерьезнее ему всегда хотелось писать письма в обком или, чего доброго, в ЦК — к 1938 г. различие между
