какое-то лекарство. Они благодарили, не знали, что и сказать — ив течение остального пути, слава Богу, молчали — дали нам посмотреть Казбек и мрачное ущелье Терека.
Во Владикавказе (не помню, был ли он уже переименован) [203] мы достали билеты только на московский поезд, в Москве выстояли невероятную очередь и получили билеты на ночной поезд в сидячем вагоне. Вагон был купированный, новый — четыре полумягкие полки и над дверью в коридор ящик для чемоданов, но не во всю ширину купе, как теперь (т. е. на три метра), а короче. В купе сидело восемь человек и двое лежали, в том числе Нина, и все, кроме меня, с устатку, сидя заснули.
I V
Пока мы ездили по Закавказью, успели сорваться наши переговоры с Англией и Францией. Дело в том, что Гитлер не скрывал своих агрессивных намерений; у СССР был пакт о взаимопомощи с Чехословакией, но он входил в действие только при условии, что и Франция выступит на вооруженную помощь. Перед захватом Чехословакии Гитлером мы подтвердили свою верность пакту, но Франция (и Англия) выступить отказались — Чсмберленом и Даладье было заключено знаменитое Мюнхенское соглашение, и Чехословакия была проглочена. Но вскоре стало ясно, что Гитлер на этом не остановится — уже велась ожесточенная немецкая пропаганда против Польши. Англию и Францию раздирали смешанные чувства: с одной стороны, если Гитлер начнет войну с Россией (а уж войну с большевиками он обещал еще в «Майн Кампф», в начале 20-х годов), то там он, вероятно, и завязнет, и Запад будет в безопасности; но для этого надо пожертвовать Польшей. Однако вернее было бы грозить Гитлеру войной на два фронта — тогда нужно договориться о взаимодействии с Советской Россией. Сталин соглашался на военный союз с Англией и Францией, но говорил, что не может воевать с Германией через голову Польши, и требовал, чтобы наши войска были заранее введены в Польшу. Англия и Франция понимали, что это будет означать советизацию Польши, и Польша это понимала еще лучше — и на введение на свою территорию советских войск не согласилась. Англо-французская делегация уехала, и сразу за этим последовал визит Молотова в Берлин и наш договор с Гитлером.[204]
Формально это был «договор о ненападении» (и торговле), но легко было догадаться, что есть и неопубликованная договоренность. Так оно и оказалось. 1 сентября 1939 г. гитлеровские войска вторглись в Польшу; произошла разрушительная бомбежка Варшавы, поляки — полагавшиеся, как и мы, на конницу — были мгновенно разбиты танковыми колоннами Гитлера, покатившимися с огромной скоростью на столицу и на Краков; миллионы польских евреев и левых поляков бросились во Львов и Белосток, а мы объявили, что необходимо защитить от немецкой агрессии родственных нам западных белорусов и западных украинцев, и силами ближайших наших военных округов вступили на польскую территорию с востока. Вскоре наши войска сомкнулись с немецкими — особых недоразумений и стычек не было, — конечно, потому, что демаркационная линия была определена заранее. Это называлось «освобождение Западной Украины и Западной Белоруссии», хотя и выглядело довольно двусмысленно. Конечно, если бы Тухачевский в 1920 г. выиграл бы советско-польскую войну, то эти территории безусловно отошли бы к Советской Украине и Советской Белоруссии, — но в том-то и дело, что ту войну мы проиграли, и все это напоминало лозунг «падающего — толкни». И, выходит, что «чужой земли не хотим»[205] надо понимать «кроме как земли, принадлежавшей царской России, а если даже не принадлежавшей, то населенной…» — кем? Родственными народами? А как с землей, принадлежавшей царской России, но населенной народами, не живущими в массе в СССР? И нельзя ли оговорку расширить и еще далее?
Словом, вся эта акция вызывала по меньшей мерс недоумение, но, с другой стороны, с Гитлером все равно придется воевать, а на своей земле мы обещали не воевать — так не лучше ли создать перед своими пограничными укреплениями возможно большее предполье? Мы еще не знали, что вступившие в СССР поляки были расстреляны.
Началась вторая мировая война.
Но вся остальная страна, помимо двух западных военных округов, жила обычной жизнью; присоединение новых территорий еще не совершилось — была только превентивная оккупация.
В сентябре Нина сдавала аспирантские экзамены в Институт Герцена — Михаил Павлович Алексеев (впоследствии академик) не побоялся ее «плохой анкеты», — да и из Большого дома стали возвращаться одиночные арестанты.
Тем же сентябрем — еще не кончились Нинины экзамены в аспирантуру –как-то позвонил телефон, и чей-то голос предупредил, что сейчас домой придет Яков Миронович Магазинер. И действительно, примерно через полчаса позвонили в дверь, и явился мой тесть. Пришел он в том же своем синем костюме, сильно поношенном и помятом, и сам имел первый день или два довольно помятый вид. Началось ликование, хотя я невольно возвращался к мысли, что у моих на Скороходовой такого ликования не будет.
Как и большинство возвращающихся из тюрьмы или концлагеря, Яков Миронович почти ничего не рассказывал о пережитом. Конечно, все выходящие давали подписку «о неразглашении» с указанием статьи уголовного кодекса, карающей за таковое, но главное все-таки было не в этом: так точно и пережившие осаду Ленинграда обычно ничего не рассказывали о пережитом во время блокады. Возникает какой-то рефлекс психологической самозащиты. О тюремном быте, о том, как в одиночках сидело по двадцать пять человек, а в общей камере — по сто и двести, как спящие переворачивались с боку на бок по команде, как новенького укладывали у параши (к которой стояла очередь), а ветерану давали место у окна, и о многом другом я узнал позже от Иосифа Давыдовича Амусина и других. От Якова Мироновича мы узнали — и то очень постепенно — очень постепенно — лишь немногое.
На вопрос: «В чем тебя обвиняли?» он рассказал, что следователь первоначально предложил ему сознаться в том, что он террорист-диверсант, на что он отвечал:
— Посмотрите на меня: разве я похож на бомбиста? — Следователь взглянул на добродушное лицо ученого в светлом пушке волос и сразу перешел на другой вариант:
— Ну, тогда экономическая контрреволюция: вы же работали в «Экспор-тлесе»?
На вопрос: «Тебя били? Пытали?» Яков Миронович отвечал уклончиво:
— Нет такого места в теле человека, которое не могло бы причинить ему невыносимую боль.
На вопрос, кто на него донес, он не отвечал.
Много позже Яков Миронович рассказал, что от него требовали сообщников, и он каждый раз называл имя умершего.[206] Пока они выясняли, что этот человек умер, его оставляли в покое. Затем все начиналось сначала. В конце концов его «отцепили» от коллективного дела, к которому его «шили» (со своими «соучастниками» он был совершенно незнаком) — и вследствие этого он задержался в тюрьме до момента, когда было сочтено политичным выпустить тех, кто еще не расстрелян и не отправлен в лагерь — чтобы народ знал, что НКВД делает различие между виновными и невиновными.
Я не решался спросить его напрямик — каков порядок расстрелов. Вместо этого я написал вопрос на бумажке и вложил ее в справочную книгу, которую он часто открывал. Когда в следующий раз я взял книгу, бумажки в ней не было.
К Якову Мироновичу приходил, между прочим, его ученик, адвокат Ю.Я.Бурак, защищавший, как я уже упомянул, между прочим, кого-то из обвиняемых по делу Ереховича, Шумовского и Гумилева. Я уже знал от Роны и Таты Старковой о роли в этом деле Липина, и что все трое получили по пять лет «исправительно- трудовых лагерей»: мы к тому времени уже знали, что это означает отсутствие даже видимости какой-либо вины.[207] Ника Ерехович, Тадик Шумовский и Лева Гумилев выжили в лагерях; Ника переписывался с сестрой. В 1944 г. их вывели на поселение; Ника работал в Норильске и жил в каком-то общежитии — он прислал Роне свою фотографию, лежащим на нижней койке двухэтажных нар. Но вскоре после окончания войны он умер от приобретенного в лагере туберкулеза. Шумовский и Гумилев вернулись в 1948 г. и даже успели защитить кандидатские диссертации; вернулся и Илья Гринберг. Но в 1948 г. многие сидевшие с 1937–38 гг. были посажены по второму заходу, и этот раз Илья уже не вернулся.