своем здоровом скептицизме, он все-таки глубоко уважал.
Однажды, в феврале 1943 г., Петр Васильевич отправился в Заонежьс. Что там он должен был делать — не знаю, такие вещи не обсуждались. Возможно, там готовились партизаны для заброски в финский тыл.
Прибыв в село Петров Ям в глубоком Заонежьс, Петр Васильевич попросился ночевать в находившийся там тыловой госпиталь. Ночью он проснулся от автоматной стрельбы: госпиталь был осажден финскими десантниками (или партизанами: зависит от точки зрения). Он, как был, в одних кальсонах, растворил окно со стороны, противоположной от финнов, и выпрыгнул со второго этажа в глубокий сугроб. И там отлежался. Финны ворвались в госпиталь, перерезали больных и медицинский персонал и ушли.
Вскоре после этого, допрашивая пленного с Кандалакшского направления, я услышал от него, что наш лыжный отряд вырезал госпиталь у немцев в тылу. Я заинтересовался этим эпизодом и уже после войны спросил у моего друга Миши Кирпичникова, как раз служившего на этом участке фронта в 104 дивизии и участвовавшего в лыжных вылазках, был ли такой эпизод. Он сказал, что госпиталей мы не вырезали, но что однажды их лыжному отряду было приказано обстрелять пулеметным огнем здание, где находился немецкий публичный дом. — Я не сказал ему, что в прифронтовой полосе публичных домов у немцев не было.
Это была явная репрессия за Петров Ям. Почему она обрушилась на немцев, а не на финнов? Думаю, потому, что финские госпитали были в глубоком тылу, в коренной Финляндии, куда наши лыжные отряды не могли доходить. Тем более что большинство солдат наших лыжных отрядов, по словам Миши, впервые в армии стали на лыжи — в отличие от финнов[301].
Началась все та же жизнь в Бсломорске: листовки, пленные, отчеты. Из пленных запомнился Бринкман, врач, который, не знаю почему, оказался на переднем крас. Наши разведчики отправились брать «языка», завязалась перестрелка. Бринкман, как истинный интеллигент, ползать не умел, поднял свой зад и получил туда пулю. Тем самым оказался беспомощен и стал тем «языком», которого наши разведчики захватили.
Раненые пленные попадали во фронтовой госпиталь, и он там и лежал. Там я его и опрашивал. Я был специалистом по опросу интеллигентов, естественно, что Бринкман достался мне.
Меня всегда интересовал вопрос, читают ли немцы Гете, и у Бринкмана я это тоже спрашивал. Прочел ему стихи из Гете, и он безошибочно угадал, что это Шиллер. Я не был в большом восторге от его интеллектуального уровня.
Обычно мы заводили разговор с пленными о расовой теории, о том, почему германцы считают себя лучше других. Спросил об этом и Бринкмана. Он только что был спущен с постели и сидел в больничном халате. Он сказал:
— Как Вам объяснить, чем ваша культура хуже нашей? Вот меня здесь хорошо лечат, ни на что не могу пожаловаться. Но чистое медицинское полотенце висит на ржавом барачном гвозде. Вот это и есть наглядная разница между вашей и нашей культурой.
Я говорю: — Может быть, это не так уж и важно?
— Ну да, но вот для меня сочетание чистого медицинского полотенца и ржавого гвоздя символично. Затем, у нас в палате имеется громкоговоритель, и передают музыку Бетховена. Это благородно. У нас русских композиторов не передают. Но что делает из Бетховена эта тарелка — сплошное дребезжание! Опять что-то есть хорошее, но в таком виде, что невозможно принять.
Очень интересным пленным был летчик, лейтенант Штсйнманн. Это был толковый, действительно интеллигентный молодой человек, который оказался неисчерпаемым источником информации — правда, не столько о порядках в его летной части, хотя и об этом тоже, сколько о порядках в Германском рейхе. Был он филолог, не то романист, не то германист, сейчас уже не упомню (но в Шиллере и Гете тоже был не силен), и был взят в летную школу со второго или третьего курса университета. Это именно он рассказал нам, как его не хотели принимать в училище потому, что у него челюсть не соответствовала требованиям для чистого арийца. От него мы узнали, что Гитлер провел в Германии обобществление промышленности — вся она теперь числилась принадлежащей государству, но прежние владельцы были оставлены «фюрерами предприятий»; что на время войны, в порядке борьбы с «военной наживой», прибыли были ограничены 5 % с капитала (но, как мы выяснили, капитал мог быть объявлен в любой сумме и в любое время). Во «Франкфуртср Рундшау», газете промышленников, которая чихала на Гитлера (до попытки переворота в 1944 г.), мы в каждом номере видели: «Фирма такая-то объявляет, что с такого-то числа ее капитал составляет не 50 000 марок, а 150 000 марок» — и так целая полоса.
Всего, что мы извлекли из Штейнманна, не перечислишь и не упомнишь. Материалы его опросов я собрал в большую рукопись, называвшуюся у нас «Энциклопедия Штейнманниана». Она же послужила основой для моей монографии о социальных и экономических порядках нацистской Германии военного времени. Эта моя работа, наверное, и теперь хранится гдс-ни6дь в архивах Министерства обороны.
Штсйнманн не был ранен, а поэтому с ним я виделся, конечно, не в госпитале, а в маленьком пересыльном лагере, находившемся тоже на Канале, но километрах в шести-восьми от 7-го отдела. Это была большая изба, разделенная наглухо на две половины, — одна для солдат, другая для офицеров. Хотя мы и не подписали конвенции о «Красном кресте», мы следовали какой-то другой конвенции, по которой пленным офицерам предоставлялись привилегии в питании и размещении. Подозреваю, что никакой такой конвенции не было, но что НКВД считало нужным изолировать офицеров от солдат по собственным соображениям.
На солдатской половине было довольно людно и, следовательно, сравнительно весело — все эти солдаты могли считать, что смерть миновала их. Но пленных офицеров всегда было мало, и «офицерские привилегии» превратились для Штейнманна в одиночное заключение. Он просил освободить его от привилегий и перевести на солдатскую половину, но ему, конечно, было отказано. Сидел он у нас долго — несколько месяцев, потому что сообщения его не иссякали.
Когда у нас был Штейнманн, шел уже 1943 год. Однажды, когда я пришел к нему, он спросил, что от него хотел начальник пересыльного пункта, который зашел со словарем в руке и, тыкая в него, говорил Штейнманну:
— Адлер, Адлер!
Я объяснил, что он хотел объяснить пленному, что наши взяли город Орел («орел» по-немецки Adler).
Мы «доили» Штейнманна по очереди — то я для политуправления, то Давид Прицкер — для разведотдела. Как-то в очередной свой приход Давид сказал Штейнманну, что прервет допросы, так как по делу выезжает в Москву. Штейнманн ему заметил:
— Я раньше Вас буду в Москве.
Дня через два, когда я явился в пересылку продолжать опрос Штейнманна, я его там уже не обнаружил. Оказалось, что он подал рапорт о том, что:
1) он, Штейнманн, был не рядовым летчиком, а летчиком-испытателем, работавшим с новейшими моделями немецких истребителей;
2) что отец его, Штейнманна, состоял в должности главного инспектора по вывозу трофейного имущества с завоеванных «восточных территорий».
После этого он немедленно был переведен в Москву. И, как мы впоследствии узнали, посажен в Бутырки.
Другой пленный летчик обманул меня — единственный случай в моей практике, насколько я мог проверить. Он заявил мне, что он не офицер, а унтерофицер — был разжалован за дисциплинарный проступок, хотя продолжал летать пилотом-истребителем. Этим он добился перевода на солдатскую половину, но не полностью учел свою выгоду: в лагере под Ярославлем, прикрепленном к нашему фронту, офицеры имели тоже ряд привилегий по отношению к солдатам, в частности, в смысле обязательного труда. Вообще этот лагерь был вполне гуманный, по крайней мере до 1943 г. Наши работники 7-го отдела не раз ездили туда для пополнения ранее полученных при опросе сведений, и один раз мы послали туда одному пленному пачку писем от его жены, отобранных у него при пленении и попавших к нам. Нечего говорить, что этот жест завоевал нам доброжелательное отношение пленных — и новую информацию.
Постоянным нашим вопросом к пленным было — о вшивости. На Карельском фронте — по крайней