никого не стесняясь, рассказывала в очереди к зубному, что я — дочь алкоголика и наверняка с отклонениями. Никаких особенных отклонений, кроме близорукости, врачи у меня не находили, и тогда бабушка пришла к выводу, что «я еще всем покажу, хм, с такими-то генами!». К моему удивлению и возмущению, мама ее поощряла и даже подбадривала. Со слов, злорадно извергаемых бабушкой в телефонную трубку, я поняла, что у папы с новой женой не очень-то клеится и он все больше склоняется к тому, чтобы жить один, пить вдоволь и ни перед кем ни в чем не отчитываться.
Вскоре папа и впрямь уехал от мальчика Пети и его мамы и поселился в мастерской своего приятеля-художника, в Черемушках. Однажды и мне довелось там побывать. Мастерская представляла собой холодное прокуренное помещение с дощатым полом и своеобразной надстроенной спальней, куда надо было подниматься по шаткой лесенке. Папа наверняка не раз с нее падал. Наверху были свалены в кучу старые порнографические журналы, а за занавеской, чье безрадостное существование ни разу не нарушила стирка, располагалась продавленная лежанка, на которой папа отдыхал без постельного белья.
Внизу в хаотическом порядке стояло не меньше десятка подрамников с неоконченными произведениями искусства, на широких подоконниках батареей стояли бутылки — как папины, так и совсем далеких времен. Очевидно, мастерская не первое десятилетие использовалась художниками как бардак. В ванной с логично текущими кранами и полурасколотым унитазом тем не менее всегда находилось местечко для помады из подземного перехода или стыдливо забытых черных колготок в стрелках.
В любом случае, даже в этом омерзительном месте было лучше, чем у бабушки. А поскольку к пятнадцати годам я стала, по ее же словам, полностью неуправляемой, то частенько наведывалась к папе. Заставала я его всегда в двух неизменных стадиях одного и того же процесса. Либо папа радушно распахивал дверь, а в глубине мастерской уже маячил кто-то нетрезвый, и следовал долгий, невнятный разговор, воспоминания о маме и все в таком же духе, потом еще кто-то появлялся, еще и еще, и, когда я просыпалась в семь утра и выглядывала с верхотуры, папа все еще пил. Либо папа просто лежал в одежде, харкая на пол и не отзываясь на раздражающее треньканье старенького телефона, а ближе к вечеру я бегала ему за пивом.
Нельзя сказать, что папа как-то особенно меня привечал. Скорее наоборот. Когда я звонила ему, чтобы выразить свое намерение прийти ночевать, он злился, юлил, говорил о какой-то работе — в общем, всем своим видом показывал, что ему не до меня. Папе, конечно, хотелось провести ночь не со мной, а с очередной обладательницей поехавших колготок и дешевой помады, но я не оставляла ему выбора, на все отговорки выпаливая:
— Короче, я еду к тебе, буду через час!
Иногда я сидела на лестнице, ожидая его, до полуночи, иногда до часу ночи. Много раз папе приходилось из-за меня выставлять своих баб в ночное такси. И однажды он смирился — просто дал мне ключи. Но это волевое решение предваряла история, о которой стоит сказать особо.
Несмотря на то, что я жила у бабушки, мама время от времени ангажировала меня после школы, чтобы я посидела с Петей. Петю я, как ни странно, очень любила. Он был добрый и веселый, он слушался меня, и, положа руку на сердце, никто никогда не занимался им с таким напором, как это делала я. Мы играли, я учила его писать и какать в горшок, я читала ему книжки, гуляла с ним, носила ему конфеты и сушки, которые он обожал, и никогда с ним не ссорилась. С появлением в моей жизни Пети я поняла, что у меня тоже когда-нибудь будет ребенок, и я буду его любить. Я буду все ему прощать, что бы он ни делал. Только потому, что он — ребенок, мой любимый ребенок.
Маму такое положение дел вполне устраивало. Ее радовала моя самоотверженность в отношении брата, и она все время норовила куда-нибудь улизнуть, сплавив Петю мне. Она была уверена, что я накормлю его, помою, поиграю и уложу спать — а ничего другого, с ее точки зрения, ребенку было и не нужно. Глядя на то, как Петя со всех ног бросается в прихожую, заслышав мамины шаги, я с каким-то отвращением вспоминала свое собственное детство.
«Ну обними его, — хотелось мне сказать ей, — он же скучал по тебе, почему ты его отгоняешь? Неужели мытье твоих сраных сапог важнее, чем его чувства? Почему ты не можешь просто обнять его, поцеловать, потискать две минуты? Он побежит играть дальше, но ему станет лучше. Он поймет, что ты любишь его, а так он — несчастен. Он думает, что ты любишь сапоги больше…»
Все было бесполезно. Какие уж тут объятия. Надо ведь помыть сапоги, шубу повесить непременно в шкаф, если не в шкаф, мир, наверное, перевернется, а потом лететь на кухню, чтобы что-то там варить или разогревать. И ни на что, как всегда, не было времени.
Мамина жизнь была расписана по минутам, начиная от последней минуты ужина и первой минуты сериала по телику, пока в жизнь ее мужа не ворвалась, как разбушевавшаяся река, некая Алиска. Сметая, разумеется, неубедительные дамбы с газетными штампами: «жена», «ребенок», «семья».
В тот вечер я, как обычно по четвергам, тусила с Петей до упора. Мы складывали мозаику, основной темой которой был воздушный шарик ослика Иа-Иа. Дядя Слава вернулся с работы в восемь, я, отбиваясь от Пети, разогрела ему котлету с макаронами, поев, он отправился в ванную с мобильным телефоном. Через пятнадцать минут ворвалась мама.
— Ой, Петя, подожди, маме надо сапоги помыть!.. — с этими словами она двинулась к ванной и, к своему удивлению, обнаружила дверь закрытой.
— Он дома? — одними губами спросила мама у меня.
Я кивнула и зачем-то добавила:
— Я дала ему ужин.
— Ужин ты ему дала?! — вдруг рявкнула мама, с силой отшвыривая свои драгоценные сапоги.
Они пролетели на кухню, и один упал около раковины, а другой — у батареи.
— Мама! — крикнул Петя.
— Он, представь себе, переписывается по телефону! — скрючившись у двери ванной, за которой ровно шумела вода, скулила мама. — У него есть собеседница — Алиска. Алиска, блядь, ты можешь себе представить, а? Он мне знаешь что сказал…
— Мам, вставай! — Петя подошел к маме и истерично тянул ее руку вверх. Она не слышала его.
— …я — холодная! Я — холодная? А что он думает, ему, мать его, «Санта-Барбара» будет в сорок лет? Что он думает?
— Мам, я его заберу сегодня, — сказала я, оттаскивая Петю, — а вы разбирайтесь… На такси мне только дай.
Мама поднялась с пола, прошествовала к своей сумке, висевшей в прихожей, и дала мне денег. Потом она обняла и расцеловала Петю, которого я успела одеть в комбинезон, куртку и сапоги. Весь этот антураж что-то мне неуловимо напомнил. Кажется, и меня когда-то так обнимали. Мама была способна только на это особое, прощальное объятие — когда под детство уже заложен бочонок с порохом и, более того, бикфордов шнур практически сгорел — обнимемся же под конец!
Что будет дальше — я знала. Сейчас мы с Петей уйдем, сядем в машину и поедем к бабушке. Дядя Слава выйдет из ванной в халате, с карманом, интимно утяжеленным мобильником. И начнется скандал. Мама будет орать, переходя в иные моменты на ультразвук. А он — оправдываться. Они достигнут компромиссного соглашения на маминых условиях, но через пару месяцев все рухнет, и дядя Слава снова будет трахать Алиску, а мама одиноко неистовствовать на кухне. Почему так происходит?
Я не знаю.
Папа тоже точно не знал. У него, конечно, были кое-какие идеи по этому поводу, но он никогда не позволял себе ругать маму в моем присутствии. Когда к моему присутствию добавилось и Петино присутствие, он отнесся к этому философски.
— Привет, малыш, — папа, судя по голосу, принял грамм двести пятьдесят, — заходи, будь моим гостем.
Петя боязливо зашел в папину мастерскую, но быстро освоился — если я была рядом, он вообще ничего не боялся.
Мы вошли. Я раздела Петю и переобула его в припасенные ботиночки с твердым задником. У Пети было плоскостопие, и он должен был везде ходить в ботинках с задником.