а заодно рассказать, как ей тяжко. Но как только она раскрывает рот, появляется Люба.
— Всем привет! — говорит Люба.
Мы знаем, что в выходные Люба в очередной раз пыталась стать матерью.
Мы начинаем к ней приставать, чтобы понять, что происходит.
— Пиздец происходит, девочки, — отвечает Люба, — у меня нет яйцеклеток.
— Как это? — удивляется Глаша.
— А вот так!
Некоторое время мы молчим.
— Оказывается, — говорит Люба, — их вообще ограниченное число, и тебе, Живержеева, — она переводит на меня взгляд, — я бы посоветовала заканчивать с постинором, потому что ты трахаешься с какими-то козлами, а потом пьешь таблетку и вроде как все без последствий. А однажды ты захочешь, чтобы у тебя был ребенок, и не сможешь его родить из-за ебаного постинора.
— Ну… Зачем же так? — спрашивает Глаша.
— А как? — переспрашивает Люба. — Как?
— Чего ты на Живержееву напала?
— Потому что она — идиотка. — Люба садится за свой компьютер и раздраженно щелкает мышью. — Потому что вы все — идиотки.
За стенкой тактично кашляет Дима.
В детстве я трудно засыпала. После того как мама укладывала меня в кровать, я еще часа два ворочалась, рисовала пальцем на обоях и прислушивалась к тому, что творилось на кухне. Ничего хорошего там не творилось — там орали. Особо усердствовала мама: в иные секунды ее голос переходил в ультразвуковой режим, и я переставала его слышать. Потом до меня доносился быстрый топот, короткое топтание в прихожей, и хлопала входная дверь. Это папа уходил.
Мама оставалась на кухне одна — самые тревожные минуты: она могла зайти и проверить, как я сплю. Я затаивалась в темноте. К счастью, мама заходила не так уж часто. Обычно до меня доносился легко узнаваемый плеск жидкости о стенку бокала, стук пальцев по телефонным кнопкам и мамино: «Але, привет».
Говорила она по полночи, в унизительных и обескураживающих деталях описывала недавний скандал с папой, однажды даже коротко всхлипнула и через равные промежутки времени наливала таинственную жидкость в свой бокал. Фразы повторялись так же, как возлияния. Я запомнила некоторые: «Так не может долго продолжаться», «У меня нет сил», «Одна с ребенком», «Я ему сказала, что не буду это терпеть», «Он каждый день пьяный».
Ну и так далее, все это, так сказать, давно известно.
Однажды ежевечерний (если, конечно, папа приходил ночевать) скандал на кухне смертельно нам троим надоел. Все были измотаны и порядком друг от друга устали.
Тем вечером папа вернулся в какое-то несуразное время, едва ли позже семи, и с порога протянул маме, уже вставшей в боевую позицию, тянувшую на полкило шоколадку фирмы «Lindt». Мама, однако, была не из тех, кто сдается при виде пищевых продуктов, тем более шоколад она никогда не любила.
— Что это? — спросила она и не протянула руки в ответ.
Папа стоял, как идиот, в куртке, в ботинках, обмотанный шарфом и с протянутой рукой, сжимавшей шоколад.
— Шоколадка! — Я попыталась как-то сгладить мамину суровость.
— Николаев из командировки вернулся и расплатился со мной за свои отгулы. Этим, — буркнул папа, которого мне тут же стало очень жаль.
Я ведь помнила его лицо, когда он только вошел. Он нес подарок. Интересно, на что он рассчитывал? Что все мамины обиды выльются вместе со слезинками, которые она при виде «Lindt» пустит на щеки, и она схватит дивное лакомство, съест прямо в коридоре, а потом попросит папу отнести ее на руках в спальню?
— Спасибо. — Мама взяла несчастную шоколадку и понесла ее на кухню с таким видом, словно это не смесь какао-бобов с молоком и маслом, а гадкий котенок, которого необходимо ткнуть носом в его же собственное свежее дерьмо.
Наступило время ужина, мама с прежним недобрым выражением лица позвала меня есть. Ее раздражало отсутствие у меня аппетита. Я, правда, честно съела две оладьи из кабачков со сметаной и только собиралась попросить кусочек папиной шоколадки, как он собственной персоной прибыл на кухню и, фальшиво потирая руки, поинтересовался:
— Ну, что у нас есть?
— Борщ и кабачковые оладьи, — неожиданно мирно ответила мама.
— Борщечку тогда, — сказал папа, уселся за стол напротив меня и несколько раз мне подмигнул.
Я ему улыбнулась и скосила глаза на маму. Она переливала борщ из большой кастрюли в маленькую. Папа состроил рожу, призванную выразить мамино внутреннее состояние, и мы против воли захихикали.
Он поел борща, ужасно много, закусил оладьями, и за этим последовало долгожданное разворачивание шоколадки. Мама молча следила за ним, прислонившись к холодильнику.
— Хочу угостить тебя первоклассным коньяком, — решился папа.
Мама приоткрыла губы, определенно намереваясь сказать что-то ядовитое, ее чуть раскосый карий взгляд заметался между нами, и она почему-то смолчала.
Папа, невероятно довольный, сбегал к своей кожаной сумке, которую всегда оставлял рядом с калошницей, и принес вытянутую, как статуэтка балерины, бутылку «Camus». Видимо, таинственный Николаев задолжал папе полноценный отпуск.
Мама подошла к стеклянному ящику, висевшему в нашей кухне на стене, чуть левее обычного деревянного ящика, который висел над мойкой, и достала два красивых стакана на коротких ножках. На стаканах в венке значилась золотая латинская «N».
Папа разлил коньяк, они соприкоснулись стеклом, проглотили и на долгое время обо мне забыли.
Выпив, папа всегда принимался травить одни и те же байки и сам над ними хохотал, недоуменно поглядывая на маму, которой они все были давно известны. Что говорить, даже я знала его репертуар наизусть. Но в тот вечер я самозабвенно поглощала шоколадку, пользуясь тем, что мама сидит, прикрыв глаза ладонями, и отрывает их только для того, чтобы опорожнить бокал.
— Тебе вообще неинтересно? — вдруг спросил папа.
— Что? — спросила мама.
— Если я в чем-то виноват, я прошу прощения. — Он великодушно отвел глаза.
— Если?.. — Мама, напротив, длинно на него смотрела.
— Я хочу жить нормальной жизнью. — Несколько противореча себе, папа потянулся за бутылкой и плеснул коньяк в свой пустой бокал и наполненный почти до краев мамин.
— Живи. — Мама переместила взор на шоколадку. — Это кто столько съел? — с искренним ужасом крикнула она.
Я смутно помню, как продолжился вечер. Кажется, я обожралась.
Мама впихнула в меня две таблетки фестала, помыла и отнесла в кровать, — я слышала журчание разговора на кухне, а потом вырубилась. Проснулась я снова от криков, уже ночью, и даже в какую-то секунду позавидовала маминому склочному упорству, хотя, не спорю, очевидно, у нее были свои неопровержимые мотивы, но быстро успокоилась. Крики звучали в спальне — мама вообще была необычайно громкой по ночам: если снился кошмар — кричала, если над ней работал папа — стонала, визжала и ахала. Я по-доброму завидовала папе: не всякому случится заиметь женщину, в постели с которой ты слышишь голоса, и вздохи, и надежды десятков других женщин.
Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по Галактике, и продолжается это целую вечность.
С тех пор как мы начали спать в разных комнатах, я приобрела устойчивую привычку, чуть продрав