— Да, что ж, Семен Данилович, ведь и правда — лепим по лекалу. Помнишь — лет двенадцать, а то может быть, и пятнадцать тому назад, вышел приказ, чтобы, значит, не менее трех вершков ремонт был, ну и дали. Дали и четыре и пять — сколько хочешь!
— А все, Ахмет Иванович, заметь, самая ладная лошадь, которая от двух до трех вершков, а что выше — непременно тебе с изьяном каким-нибудь будет лошадь. Уже что-нибудь в ней да не так будет.
— Тоже, Семен Данилыч, помнишь, как кровь потребовали. Ваша, мол, лошадь простая, грубая, подайте кровь, ну и подали…
— Да, Иваныч, не в одну копейку нам кровь-то эта стала! Господи, что кобыл перепортили!! То цыбастые, то тонконогие пошли жеребята, совсем в упадок духа впадать стали, пока направились. Медленное наше дело, Иваныч! Ошибешься часом — годами поправку делать приходится. Одни из наших погнались за аттестатом, да за резвостью. В Англии, мол, так делается — который, мол, жеребчик резвее всех на скачке, тот и производитель отличный, ну а степь-то по своему повернула. Резвость, мол, резвостью, а ты мне и фигуру дай.
— Понимали мы это дело, Семен Данилыч, да скупость мешала. Ведь за жеребца-то раньше мы четыреста да пятьсот рублей плачивали, а тут на те, выньте-ка шесть-семь тысячев, поневоле задумаешься.
— Ну и пораззорился тогда кое-кто.
Табун напился и, весело играя, пошел в степь. За ним замаячили калмыки в малахаях, прикрывавших их красные, обветренные на степном морозном ветру лица лоскутками бараньей кожи.
И снова степь стала черная, безлюдная, пустынная, без единого предмета, без единого живого существа на всем пространстве до самого горизонта…
Жизнь в степи, на зимовнике — особая жизнь. Только жизнь на корабле может сравниться с этой жизнью. Там бури, когда жестокие волны бьют со страшною силою в борты корабля, когда стонет дерево бортов, скрипят мачты и гудят ванты, когда жизнь человека в опасности и человек ближе к смерти и ближе к Богу. Там — человек за бортом — значит погиб, утонул, и море не выдаст костей его для погребения. И здесь — заревет зимою степной буран, начнет трясти дом, стучать железною крышею, гнуть тополя сада, рвать соломенные навесы. Собьется в тесную кучу весь табун лошадей, станет хвостами к ветру, а напротив на особых «укрючных» лошадях стоят верховые калмыки. Им ветер дует прямо в лицо. Дует часами, сутками… Обмерзают привычные щеки, и кожа и мясо лоскутками падают с них. А они стоят и не смеют сойти. Они знают, что если сойдут, то табун сорвется и понесется по ветру, гонимый ужасом, который охватывает иногда лошадей. Подавят, покалечат жеребят, запалятся лучшие кони. Бывало, что табун добегал в этом ужасе до Черного моря и с крутого обрыва падал вниз, разбивался и тонул весь до последнего. Если заблудит в эту снежную бурю в степи одинокий путник, или собьется с пути тройка, окажется, как в море за бортом, и погибнет, как гибнет лодка в море. Степь не выдаст костей их. Занесет снегом, весною волки да вороны растащут труп, если тело не откроют раньше в степи зоркие глаза калмыка.
В море корабль заходит в порты. Шумит веселая портовая жизнь, гремит музыка в приморских трактирах и притонах. День, два, иногда неделя проходит в шумных удовольствиях, пирушках и попойках, и снова корабль, переборки кают, тусклое окно иллюминатора и мерный бег корабля по однообразному морю. Опять узкие интересы корабельной жизни и сегодня те же лица, что были вчера, что будут завтра.
В степи тоже спокойная жизнь зимовников нарушается событиями. Приезжает ремонтная комиссия. Это все равно, что смотр адмирала на корабле. Все загодя чистится и скребется на зимовнике. Отбивают ремонт, ставят его на овес, оповаживают, оглаживают, чистят. Шумной компанией наезжают ремонтеры. Идет торжественная выводка красавцев жеребцов, потом выводка и осмотр молодежи, идущей в запасные полки. Отобранным лошадям ставят масляной краской номера на шерсти, их забирают и уводят на железную дорогу. А на зимовнике шумит веселый обед, подано вино, заколоты лучшие индюки, гуси и утки и идет разговор, все о том же: о лошадях.
И, когда кончат, — сядет комиссия в коляски, запряженные лихими тройками и четвериками, раздадутся последние пожелания счастливого пути и вот уже загремели колеса по мосту на гребле.
Улеглась черная пыль между ивами плотины, и опять тишина в усадьбе, прерываемая гоготанием гусей да клохтанием кур. И еще более одиноко станет на зимовнике. С ремонтными лошадьми уйдет частица души и сердца коннозаводчика. Он их задумал еще тогда, когда отбирал кобыл в косяк для жеребца, он видел их слабыми, маленькими сосунками при матерях в холодной весною степи, он следил за их ростом и регулировал его кормом. Он любил их, как художник любит свою картину и автор свое произведение, но он почти никогда не увидит их в полном расцвете сил и красоты, выкормленными и выхоленными военными лошадьми. Иногда дойдет до него слух, большею частью скажут ему при приезде следующей ремонтной комиссии: «А вы знаете, Семен Данилович, та буренькая-то, что в позапрошлом годе у вас взята, от Калиостро, под командиром полка ходит. Такая нарядная вышла лошадь!..»
Сердце Семена Даниловича и еще того более простое, но честолюбивое для «наших» лошадей, сердце Ахмета Ивановича наполнится каким-то родительским восторгом. «Буренькую» начинают вспоминать. «Да, она еще и жеребенком себя показывала. В два года была такая правильная, такая правильная — ну прямо статую с нее лепить можно».
— Да, — вздыхая скажет Семен Данилович, — дети Калиостро оправдали себя. Ведь вот поди ж ты и не чистокровный он, у графини Марии Евстафьевны Браницкой куплен, а дети его лучшие.
И пойдут вспоминать.
— Хоть бы портрет этой буренькой достать, — скажет Ахмет Иванович.
Ремонтеры пообещают добыть портрет, но потом за делами и разъездами позабудут обещание и образ «буренькой» исчезнет, как и воспоминание о многих сотнях лошадей, которые верою и правдою служат в Российской кавалерии.
Осенью на зимовнике много забот и хлопот, как на корабле в порту. Продают хлеб, быков, шерсть, баранов, ликвидируют урожай полей, приезжают маклера и скупщики, часто и сам хозяин ездит в станицу на элеватор и в банки получать, платить, выкупать, вкладывать, вынимать, и лишь глубокою осенью, когда степь развезет от дождей, затихнет зимовник и уснет до самой весны.
Иногда летом предпримет коннозаводчик поездку на скачку в поисках за чистокровными жеребцами. Кровь в табунах освежить и приподнять. Со «многими тысячами» в кармане, в старомодном, небрежно сшитом портным из станицы костюме, широкоплечий и рослый, кряжистый, с лицом обветренным и обожженным степным воздухом, появляется Семен Данилович в компании с другими хозяевами зимовников на паддоке столичных скачек. И все знают, что «коннозаводчики из степей приехали». Их как не узнать! Своей компанией судят и рядят они предлагаемых им скакунов и все говорят — «нам ты не одне секунды подай, а чтобы сам-то он из себя был “коневатый”, фигура чтобы в ем была видна».
Кряхтя и охая, платят они «многие тысячи» за жеребца и везут его к себе в степь, в особое помещение для очень дорогих производителей. В столице они не засиживаются. В театрах и кафе их почти не видно. Сделали кое-какие хозяйственные закупки, посмотрели, нет ли чего нового для имения, и по домам… Там ждет медленное кропотливое дело.
Лишь через три-четыре года, лишь при сдаче ремонта станет видно, оправдала себя покупка или нет. А если не оправдала, то кто виноват — жеребец ли или коннозаводчик, который не сумел подобрать кобыл. Нужны новые и новые опыты, иные скрещивания, а годы идут и идут и уходит жизнь.
Иногда, как буря, ломающая мачты и рвущая ванты корабля, налетят на зимовник несчастия. Повальный сап уничтожит табуны, целые десятки кобыл, от которых так много ждал коннозаводчик, дадут выкидыши, вместо визгливого ржания лошадиной молодежи в цветущей весною степи печальные и одинокие ходят кобылы… Там погорел хлеб на корню, побило градом весь урожай. Наступают черные дни. Из банков достаются сбереженья, накопленное годами уходит в один год. Не до покупки новых жеребцов, не до освежения кобыл чистокровными экземплярами и на целые годы из-за одной такой бури зимовник падает и теряет свою репутацию. Восстановить ее нужны годы кропотливой работы.
В маленькой, полутемной от занавесок и растений — фикусов, олеандров и араукарий, поставленных в кадках у окна, гостиной по стенам висят старые и новые фотографии. Иные давно выцвели, впали в печально рыжий тон и лишь контуры остались от некогда яркого изображения. Сняты лошади. Одни под седлами, на которых сидит офицер в белом кителе, или жокей, другие на выводке с калмыком, картинно