подушку: «Ляг, милашечка… Усни».
Я уснула. Во сне ко мне пришла княгиня. Она пришла ко мне не старая, а очень молодая. Ее лицо было нежное, как царская лилия. На высокой, тонкой шейке горели, в свете бальных люстр, розовые и голубые жемчуга. Белые перчатки до локтя скрывали белый живой шелк кистей и запястий. Музыка заиграла; оркестр вспыхнул, как факел, и мгновенно поджег сердца и ноги рьяных, ретивых благородных танцоров. Княгиня подлетела ко мне, взяла меня юной рукой за подбородок, подняла мое лицо и тихо спросила: «Элен, почему вы такая печальная? Почему не танцуете? Вас никто не приглашает?» Я глядела в ее широко распахнутые разноцветные глаза, один цвета топкого болота, другой цвета ясного неба. «Я уезжаю из Москвы навсегда», — тихо сказала я. Слеза моя стекла на белую прозрачную перчатку. Свежие, яблочные губы улыбнулись мне, и улыбка осветила, как молния, до дна всю мою нелепую, неудачную жизнь. «Не плачьте, ma chere. Когда-нибудь вы вернетесь в Москву! Навсегда».
Музыка летала и плакала над нами, музыка пела и смеялась, и княгиня живо обернулась к молодому человеку в военном мундире, скользнувшему к нам по навощенному паркету, и весело крикнула: «Князь! Пригласите мою подругу! На тур вальса! Я не буду ревновать!» Во сне я положила корнету Васильчикову руку на плечо, музыка потянула нас за собой, и мы вошли в нее, как в крутящийся, пуржистый, колкий, вечный снег.
Рельеф одиннадцатый
Страсти Господни, его смерть и воскресение
Живого места нет на теле. Все вспухает и кровоточит, и даже уже не болит. Болеть — нечему. Если бы вдохнуть чистого воздуха! И — глоток чистой воды. Ничего этого нет.
И рядом нет никого.
Тела уже нет, оно не просто избито — оно измочалено. А есть ли, есть ли душа?
Вот она, душа. Цыпленок бедный. На ладони. Хочет клюнуть… что? Сгусток крови?
Я дам ей поклевать. Дам ей есть, пить.
Я — уже не Я. А лишь одна живая, еще живая душа Моя.
Если есть у человека тело — Я познал все страдания его. Если есть у Бога душа — Я познал все страдания ее.
А еще что же, что Я нынче познал?
Я узнал, что такое последняя ночь в темнице человеческой.
Когда ты оставлен навсегда, совсем; когда ты оставлен последним — в последний раз.
Тихо капает вода. Она капает то чаще, то реже; иногда слышно, как осторожно, робко льется струей. Хорошо представить себе витую, серебряную тонкую струю воды. Наверное, она холодна, сладка на вкус; да, так, холодна и сладка. Слаще воды ничего не может быть в мире, когда ты умираешь.
Я не могу лечь, не могу сесть. Может быть, лечь на живот?
Попробовал. Невыносимо. Может быть, все, что у меня внутри, из чего состоит внутри живой, страдающий человек, все — отбито, изувечено. Разбито в кровавую лепешку. Я не могу вздохнуть; при вдохе ребра, выступая наружу, раздирают кожу, и рот сам собой перекашивается и издает длинный, дикий стон. Думаю так: ребра переломаны, ведь они пинали Меня ногами, а потом что было?
А потом долго, долго, бесконечно, целую жизнь, били многохвостыми плетьми со свинцовыми шариками, вшитыми в концы кожаных хвостов.
Орудие пытки. Орудие страдания. Орудие убийства.
Они Меня пока еще не убили. Они убьют меня завтра.
А пока Я здесь, в темнице. Не дне тьмы.
На дне мира.
Нет, нет, мир — бездонен!
Почему же Я — на его дне?
Ты не можешь лежать. Ты не можешь сидеть. Ты не можешь стоять на коленях. Ты можешь… да, вот так, только лечь на бок и согнуть ноги, и подтянуть колени к животу. И ты будешь лежать так, вот так.
Что тебе напомнило такое лежание, скрюченным, с согнутой шеей, с подбородком, прижатым к груди, к яремной ямке?
А, да. Да, да.
Ты так лежал когда-то в утробе матери своей.
О, Мать. Мать моя. Матерь, мама моя. Ты все знала, что будет со Мной. Прости Меня. Прости, родная.
Прости Меня за то, что Я тоже знал это — а мы вместе с тобою не зарыдали над последней, безумной судьбой, над этой кромешной ночью Моею.
Где ты сейчас? Ты там, за стенами темницы. Ты не можешь есть, не можешь пить. Ты только плачешь. И тебя держат под локти, под мышки близкие тебе женщины, хожалки, сестры и подруги твои. Они плачут вместе с тобой, но ты не видишь их слез. Каждая твоя слеза, Мать, — это день Моей жизни, прожитой рядом с тобой здесь, на земле.
Помнишь, как мы с тобой играли в прятки? Я прятался за сколоченные Моим отцом табуреты, за мешки с зерном, за огромные кувшины с вином и маслом, стоявшие близ порога. Ты говорила: где же Ты, мое солнце, где же Ты! И оборачивалась, и щурилась, потому что солнце било в окно, а ты не видела Меня.
Но знал Я: ты видела Меня сердцем, и солнце на самом деле было — сердце твое.
А потом Я выбегал из-за кувшина с маслом, и ты кричала: ах, вот птица вспорхнула у меня из-под ног, она клюет наше зерно! И Я смеялся, а ты радостно кричала: нашла, нашла! И Я бросался в твои руки, в твои колени, как в теплую, пресную воду родного озера, насквозь просвеченную солнцем золотым.
Солнце путалось у тебя в волосах, играло со смуглой, высокой шеей твоей, пятнами кипящего масла брызгало на лицо, на грудь Мою. И ты обнимала и целовала Меня, будто увидела после долгой разлуки, и подхватывала на руки Меня, и подбрасывала высоко в воздух Меня, хоть Я уже большой и тяжелый был, — но ты была Мать, и для тебя тяжести Моей не существовало.
А теперь… Дадут ли Они тебе Меня снять с Креста?
Дадут ли Они тебе Меня похоронить?
Дадут ли Они тебе обмыть и оплакать Меня, как подобает по обычаю, по родному обряду? И поднимешь ли ты Меня на руки, мертвое, тяжелое, как доспехи иноземного воина, тело Мое, и поцелуешь ли маленькую, плачущую, еще живую душу Мою?
Я лежу так, поджав колени к подбородку, согнувшись, как червяк.
Я — еще — не родился.
Я — скоро — рожусь.
Я — рожусь в Мир Иной, в жизнь Иную, в жизнь Бесконечную.
Но никто об этом не знает.
Так предсказано; но Мне сейчас так больно, так темно и непроглядно, что я — на миг, равный вздоху — внезапно — этому — не верю.
Я никогда не рожусь в Другую жизнь.
Я — никогда — не воскресну.
Нет, негоже так думать Мне!
Мне, Сыну Человеческому…
Почему же Я так думаю? Почему — чувствую — так?!
Потому что здесь, на сырых, покрытых плесенью камнях, на дне смрадной темницы, Я чую вечный мрак могилы, и Я целую, вдыхаю до дна разбитых, располосованных легких безумное отчаяние Свое.