– Да, это мы сами видели.
– Но я решил… – Тут Крису приходит в голову, что лучше не уточнять – каким именно образом он принял решение. – Так, как вы мне велели решить спор. – Да, способ тут не имеет значения. Важно лишь то, что, благодаря удаче, он достиг верного результата.
– Я бы не советовал врать мне, Крис, – говорит Понди. – Позже я все проверю, потребую отчета от начальников обоих отделов, так что лучше сейчас выкладывай всю правду. И если она потом разойдется с тем, что я выясню…
Внезапно Криса охватывает леденящий страх, и он терзается сомнениями – расколоться ли, признаться ли в том, что спор он разрешил с помощью своего «осмия». Может, если облечь это все в героические тона, заявить, что он воспользовался карточкой точно так же, как Александр Македонский воспользовался мечом, чтобы разрубить… чтобы разрубить… Какой-То-Там узел. Как же его? Гордый узел? Нет. Похоже, но не то… Без толку, ему ни за что не вспомнить. К тому же Понди вряд ли на это купится. Да, он сам признает, это было не очень-то профессионально, хотя оба начальника так на него давили своей правотой, что ему просто не пришло в голову никакого другого способа рассудить их. Вдобавок, этот метод всегда так хорошо действовал в пабах…
Остается только уповать на то, что Понди все-таки ничего не узнает. Начальники отделов скорее всего не упомянут об этом. Они же не станут говорить ничего такого, что выставит одного из братьев Дней в дурном свете? Не хотят же они лишиться работы.
– Я все рассказал, – отвечает Крис. – Мне нечего добавить.
– Ну ладно. – Понди вздыхает. – Хорошо, младший братец. Кажется, ты не так страшно опозорился, как я опасался. Только не обижайся, ты же меня серьезно подвел – всех нас подвел, – сам свое слово нарушил и напился перед тем, как туда пойти.
Крис догадывается, что сейчас не время сообщать о той лазейке, которую он обнаружил в их уговоре. Понди это очень не понравится.
– И еще, – продолжает Понди. – Ты злоупотребил доверием братьев и запятнал нашу репутацию, так что я ума не приложу, что делать. Узнай о твоем поведении Чедвик и остальные, я уверен, они окажутся в еще большей растерянности. Но я сделаю тебе одно одолжение. Я им ничего не сообщу. И Торни тоже. Это останется нашей тайной. А чтобы это осталось нашей тайной, мне нужно, чтобы ты до конца дня был здесь. Пей, спи, смотри свои вонючие дневные телепрограммы – в общем, делай, что хочешь, только не приближайся к Залу заседаний. Мы с Торни расскажем братьям, что зашли к тебе после тенниса и обнаружили тебя трезвым, хотя и в праздничном настроении. Понял? Значит, ты держался молодцом, все сделал, как было велено, ни капли в рот не брал до того, как отправиться вниз, но потом, когда уже поднялся к себе, решил, что теперь-то можно расслабиться – и расслабился. Поэтому, если кто-нибудь зайдет к тебе сегодня и обнаружит, что ты нализался как свинья, – не забудь: ты надрался до такого состояния уже
Крис несколько огорошен. Но ему кажется, главное он усвоил. И он кивает.
Понди продолжает:
– Это последний раз, когда я делаю ради тебя нечто подобное. Отныне будешь жить сам по себе. Ты, и только ты один будешь брать на себя ответственность за собственные ляпы. А я умываю руки.
Крис снова кивает.
Голос и интонации Понди чуть заметно смягчаются.
– Крис, с тех пор, как папа умер, я старался воспитывать тебя так, как он бы хотел, но это оказалось нелегко. Для всех для нас. Мы – братья Дни, но это не значит, что мы лишены всего человеческого. Мы делаем все, что в наших силах, но иногда того, что в наших силах, тоже оказывается недостаточно. – Он кладет Крису на коленку свою другую – не бившую его – руку. – Поэтому прошу тебя. В последний раз. Бросай пьянство. Возьми себя в руки. Мы хотим, чтобы ты тоже помогал нам управлять магазином. Ты нужен нам. Мы должны оставаться Семеркой.
Слезы застают Криса врасплох, они брызжут из его глаз жгучим, горячим фонтаном. Крис спрашивает себя, отчего он плачет, и вдруг осознает, что плачет потому, что Понди любит его – а он недостоин этой любви. Он таракан, он амеба, он козявка, он кусок дерьма, приставший к подошве человечества, – а брат все равно любит его.
– Прости, Понди, – выговаривает он. – Прости меня, прости. Прости. Это я во всем виноват. Во всем, во всем я виноват. Если бы не я, папа был бы до сих пор жив, мама была бы до сих пор жива…
Понди улавливает, как Торни сквозь зубы стонет:
– Крис, – говорит Понди, – ты сам прекрасно знаешь, что не должен винить в этом себя.
– Но если бы я не родился…
– Это был несчастный случай. Такое бывает.
– «О почему он выбрал меня? А не ее? Почему меня – вместо нее? Последние фразы соскакивают с языка Криса, как болезненный кашель. Его щеки залиты слезами, а пальцы судорожно теребят штанину. Все его тело сотрясают рыдания, как будто отчаяние – некое материальное существо, некий паразит, корчами пробивающий себе путь наружу.
– Отец верил, что поступает правильно, – отвечает Понди. Эти холодные слова утешения ему уже приходилось произносить много раз. – Он никогда себе этого не простил.
– И
– Ну, Крис…
Крис снова сползает на бок, подтягивает колени к груди и прячет лицо в ладонях.
– Все знают, что я наделал, и ненавидят меня за это, – долетают сквозь его пальцы всхлипы. – Зачем он оставил меня в живых, Понди? Разве он не понимал, что творит? Разве он не понимал, на что меня обрекает?
Понди не в силах ответить на эти вопросы. По правде говоря, он никогда до конца не мог смириться с тем решением, которое принял их отец при рождении Криса.
Ему вспоминается, как однажды в гостиной особняка он пил чай с матерью, когда та была беременна Крисом на седьмом месяце. Она полулежала, откинувшись на гору подушек у дубового подоконника огромного эркерного окна гостиной, и верхняя часть ее тела вырисовывалась на фоне ромбического пейзажа осенних лужаек парка. Он помнит, что выглядела она как всегда царственно (ведь Хироко День происходила из знатной японской семьи и, так уж она была воспитана, всегда хорошо держалась, независимо от обстоятельств), но в то же время она казалась усталой, измученной, отягощенной будущим материнством, и старой – слишком старой. Ей было под тридцать, когда родился Понди, а в ту пору Понди оставалось всего несколько недель до двадцатиоднолетия.
Рядом больше никого не было, и, когда Понди спросил ее о самочувствии, мать сначала задумчиво погладила свой раздувшийся живот, а потом ответила: «У отца сердце не выдержит, если я не рожу этого ребенка». Ответ был не на тот вопрос, что задал ей сын, а на тот, что она сама задавала себе.
– Тогда почему бы не усыновить ребенка?
– Это противоречит отцовскому плану, Понди, – отвечала мать. – Противоречит тому уговору, который он заключил сам с собой, когда основывал магазин. Чтобы необходимая ему сыновняя космология свершилась, все семеро сыновей должны быть частью его и моей плоти и крови. – Она заговорщически понизила голос. – Знаешь, мне, наверное, не стоит тебе этого говорить, но я втайне мечтала о дочке. Амниоцентез, разумеется, показывает, что это снова будет мальчик. Можно подумать, я умею рожать великому Септимусу Дню кого-нибудь еще, кроме мальчиков, которые ему так нужны. А вот дочка… – И на ее губах появилась нежная улыбка. – Да, это был бы мой маленький акт неповиновения.
– Мама, но это же опасно? Ну, раз врачи советовали тебе… – Понди испытывал неловкость, говоря с матерью на эту тему. – Ну, сама знаешь.
– Прервать беременность, – закончила за него мать. – Конечно. И твой отец, пусть с ворчанием, но признал эти советы разумными и дал мне свободу действовать на свое усмотрение. Но