могу, как не дать ему то, чего он хочет? Разве кто-то отказывал хоть в чем-нибудь Септимусу Дню?
– Но ты подумай о риске, – возразил Понди. – Для женщины твоего возраста…
– Никто не заставляет меня донашивать этого ребенка, Понди, – ответила мать без суровости в голосе. – Никто, кроме меня самой.
А еще Понди помнит, причем даже более отчетливо, ту ночь, когда родился Крис, – разумеется, это была ночь под воскресенье. Когда швейцар колледжа передал ему новость о том, что у его матери начались схватки, Понди сразу помчался в берлогу к «Горни, и они вдвоем проделали на спортивной машине Торни сто километров до дома, летя на красный свет и всю дорогу превышая возможные пределы скорости. Один раз полицейская машина задержала их за то, что они мчались по автостраде со скоростью 180 километров в час, но все обошлось: они помахали своими «осмиями» и обещали полицейскому, что откроют ему счет в «Днях», после чего снова пустились в путь. 0 данном обещании они забыли, как только синие мигалки полицейской машины скрылись из виду.
Когда они приехали домой, в особняке царила суматоха, всюду суетились взволнованные врачи и акушерки. Вскоре выяснилось, что роды протекают с осложнениями. Плод принял неправильное положение. Мать истекала кровью. И врачи были бессильны, так же как и деньги. Выжить мог только кто-то один: или мать, или ребенок. Спасти обоих было невозможно. Мать – напичканная лекарствами, но сохранявшая ясность сознания, – заявила, что готова пожертвовать собой ради ребенка. Будет ли ее жертва принята, зависело от отца.
Отца они застали в кабинете, где он вышагивал взад-вперед. Глазная повязка лежала на письменном столе. Понди с Торни не в первый раз увидели отца без повязки, но все-таки им было очень трудно оторвать взгляд от запечатанных век его левого глаза – этой складчатой впадины, походившей на рот человека, который наложил на себя обет вечного молчания.
– Я не знаю, как быть, – проговорил отец хриплым, срывающимся шепотом. – Врач сказал, что даже если она выживет, то уже не сможет выносить еще одного ребенка. Это мой последний шанс.
Основатель первого и (как будто в тот момент это имело какое-то значение!) крупнейшего гигамаркета в мире был сломлен. Он разрывался между женщиной, которую любил, и ребенком, который, как он себя убедил, обеспечит будущий успех его магазину. Он с отчаянием поглядел на двух старших сыновей:
– Я не знаю, как быть.
Понди до сего дня не был уверен, что больше ужасало старика – смертельная опасность, угрожавшая его жене, или тот факт, что, прожив целую жизнь, состоявшую из правильных, безошибочных решений, он вдруг впервые столкнулся с неопределенностью выбора – и это парализовало его.
– Скажи, а что для тебя важнее, – спросил он тогда отца настолько сердитым тоном, насколько осмелился, – мама – или «Дни»?
Септимус День не сумел ответить на этот вопрос. В конце концов решение было принято. Наступил критический момент, и главная акушерка спросила у отца, кому сохранить жизнь – матери или ребенку. Старик мрачно объявил о своем решении. После этого он бесповоротно переменился. С того дня он медленно и постепенно скатывался в сумрачную пучину уныния. Он удалился от мира, сложил с себя обязанности управления магазином, стал пренебрегать всеми личными потребностями, кроме самых необходимых (вроде еды, сна, купанья), и ограничил свое общение с сыновьями теми назидательными монологами за обеденным столом, в которых снова и снова пускался в дебри владевшей им идеи, словно пытаясь оправдаться перед ними, напомнить им своими возгласами: «Caveat emptor!» какую цену он платил за свою мечту.
Постепенно Септимус День оборвал одну за другой все нити, связывавшие его с жизнью, так что под конец старика больше ничто здесь не удерживало, а по достижении этой точки, будучи чересчур гордым, чтобы совершать самоубийство каким-либо из жутких традиционных способов, он просто стал дожидаться, пока тело само не выведет его из игры. Надеяться можно было на сердечный приступ или на удар, но в итоге ему на помощь пришел рак – причем, едва проявившись, он сделался пугающе-разрушительным: опухоль быстро перекинулась с печени на другие органы, будто плесень, разъедая тело изнутри. Понди был убежден, что отец сам призвал на свою голову такую смерть. Ведь, в конце концов, создал же он из ничего огромный гигамаркет одной лишь силой воли. Точно так же обстояло и с его уходом из жизни. Это было медленное самоубийство.
Никто из братьев никогда не возлагал ответственность за угасание старика или смерть матери на Криса. Во всяком случае открыто. Ведь это было бы то же самое, что обвинять оленя, выскочившего на середину дороги, в убийстве водителя, который разбился насмерть, пытаясь объехать его. Тем не менее связь между рождением Криса и смертями родителей отрицать было невозможно, и порой Крису приписывалось больше косвенной вины, нежели позволяла справедливость. Порой это даже доставляло братьям особое мстительное удовольствие. Они недостаточно хорошо скрывали свое презрение, вылившееся в обидную кличку для Криса – Задний Ум, а с годами, по мере того как Крис все больше покрывал себя позором, им становилось все труднее гасить в себе озлобленность.
Понди знает это, потому что он сам испытывал подобные чувства, хотя, пожалуй, контролировал их лучше, чем другие братья. Но сейчас он глядит на смехотворно выряженное создание, извивающееся перед ним на диване, и слова сострадания, которые он произнес только что, ему самому кажутся пустым звуком. А в голове крутятся совсем другие мысли: «Ты убил наших родителей, Крис. Может, тебе этого и не хотелось, но ты их убил – с таким же успехом ты мог бы приставить пистолет к их вискам и нажать на курок. Да, это отец принял решение спасти тебя ценой жизни матери, но если бы ты родился легко, если бы ты – как всегда – не стал всем чинить сложности, то она бы осталась жива, а старик потом не возненавидел бы себя и не заморил собственной ненавистью…»
A если уж такие чувства владеют
– Ладно, Крис, не забывай о том, что я тебе сказал. – Понди упирается руками в ляжки, готовясь встать. – Сиди дома.
– Думаю, он никуда не пойдет, – замечает Торни.
Они уходят, оставляя Криса лежать на диване в позе свернувшегося эмбриона, скорчившегося от горя и жалости к себе. А Понди заодно оставляет здесь и последние следы, последние остатки сострадания к младшему брату, какие до сих пор у него еще сохранялись.
Отныне все страдания, которые будут мучить Криса, тому предстоит выносить в одиночку.
31
Семичастный:
13.20
Эдгар, опершись подбородком о ручку только что взятой напрокат тележки, угрюмо смотрит на светящийся индикатор этажей, перемигивающий с красного на оранжевый.
Он не настолько слепо предан своей начальнице, чтобы не понимать: то, о чем его попросила мисс Дэллоуэй, вполне может стоить ему работы. Только работы – это если повезет. Ужасно было бы загубить свою (как он надеялся, пожизненную) карьеру сотрудника гигамаркета. Да, если вдуматься, это чистое безумие. Но для Эдгара, как и для других его товарищей, Книжных Червей, мисс Дэллоуэй – не просто начальница отдела «Книг» в магазине «Дни». Она посвящена в Мистерии печатного слова, она – Сивилла, говорящая на языке цитат, она – жрица-воительница, искушенная в премудростях словесности. Поэтому служить ей – значит служить духам всех людей, когда-либо бравшихся за перо и бумагу в надежде стяжать бессмертие. Поэтому заслужить ее похвалу – значит заслужить похвалу всех поэтов, прозаиков и очеркистов, чьи души навеки поселились в написанных ими сочинениях.
Индикатор этажей мигает, переходя с оранжевого на желтый.
Эдгар не испытывает никакого желания вновь браться за работу низшего сорта (вроде обслуживания бензозаправочных станций, телефонных продаж или работы в баре), которой ему приходилось довольствоваться, пока он ждал собеседования в «Днях», но, как он понимает, существуют вещи поважнее, чем какая-то там работа. Тут речь идет о традиции – о принципе. А это, безусловно, стоит любых жертв.