местности, в каждой травинке, в самом воздухе, загустевшем до сиреневой плотности. Нога моя невольно сошла с педали газа и легла на тормоз — и мир зазвучал своими особенными, степными, звуками, и тишина опустилась на меня и сомкнулась со всех сторон.
Я открыл дверцу и выбрался из машины. Огляделся. Совсем близко увидел тополиную рощу, которая манила меня с шоссе, и десяток беленьких домиков с золотистыми от солнца соломенными или камышовыми крышами. А чуть дальше, за таким уютным островком зелени среди однообразной степи, лежали длинные низкие строения под черепичными крышами, и по той геометрической строгости, в какой их уложили на голом пространстве и окружили ровными рядами тополей, я догадался, что там какая-то воинская часть.
К югу от тополиной рощицы и золотистых крыш весело желтели квадраты и прямоугольники созревающих хлебов, а за военным городком на север простиралось серое безжизненное пространство, перепаханное вдоль и поперек неровными широкими бороздами. Скорее всего, это и был тот самый учебный полигон, который бомбили и расстреливали летчики нашего полка. И других полков тоже. А солдаты, живущие в длинных казармах, обслуживают полигон, выставляя там всякие мишени…
Рядом с хутором голубел пруд, чуть поодаль от него — второй. Пруды походили на голубые капли со срезанными основаниями, словно эти капли катились-катились себе некогда по ровной поверхности степи, уперлись во что-то да так и застыли, в недоумении глядя в небо на яркое солнце. Не мог же Дятлов эти пруды назвать озерами, а других голубых капель на поверхности степи я больше не разглядел.
Как давно я не был в степи! Как давно не дышал ее терпкими запахами! Последние годы все лес да лес, и я уже привык к нему и потихоньку начал забывать степь. Лес — это, конечно, здорово, но в лесу нет того простора, той распахнутости и открытости. Там можно услышать крик птицы, но где она? Или треснет ветка, но кто неосторожно наступил на нее? Или с шумом взлетит тетерев и тут же пропадет из глаз в лесной чащобе. Или выскочит на поляну заяц, увидит тебя и — скок-скок в березняк… И лишь вершины деревьев шумят и качаются над головой, и все таинственно, скрыто от глаз. В этом есть тоже своя прелесть, но если ты вырос в степи…
А в степи… Вон в небе кружит беркут. Он ходит царственными кругами, он видит тебя, ты видишь его. Вон мелькнул огненный хвост лисицы с белой кисточкой на конце, и долго можно любоваться ее вольным бегом и замысловатыми прыжками возле сурчиных нор. А вон среди метелок ковыля поднялась бородатая голова дрофы, оглянулась и снова пропала: значит, там гнездо или, скорее всего, маленькие дрофинята кормятся под присмотром матери, потому что голова то появляется, то исчезает, медленно перемещаясь в сторону. А вон еще какая-то темная тень скользит среди травы и кустиков перекати-поле, то замирая на одном месте, до двигаясь дальше… Смотри и будь внимательным — и многое увидишь в степи, о многом она расскажет.
Я раскинул руки, вдохнул всей грудью: хорошо, черт возьми! Сколько безмятежности и силы в этом просторе! Сама вечность смотрит на меня каждой своей пылинкой, и сам я часть этой вечности! Так и кажется, что вот сейчас на увал вымахают степные кочевники и с гиком понесутся на запад — до края Ойкумены. А за ними потянутся скрипучие арбы, запряженные верблюдами, отары овец и степных кобылиц с жеребятами. Кто они? — гунны, тюрки, скифы, сарматы, хазары, половцы, татары? Пройдут и сгинут, растворятся в степи, поглотятся другими народами. Только здесь вершилась и все еще продолжает вершится настоящая жизнь, а не в затхлой Москве, где на всем лежит печать фальши и лицемерия — даже на любви и ненависти. Оставь тот мир, вернись в мир, который вырастил тебя и выпестовал, и ты снова станешь человеком!..
Но тут взгляд мой упал на серую ленту шоссе, разрывающую степной простор надвое, на убогие домишки и полураздавленную гусеницу скотного двора, приткнувшегося к шоссе, на машину, допыливающую последние метры по проселку с упорством какой-нибудь козявки, — и всплеск восторга в душе моей угас так же быстро, как и возник. И сам я показался себе безмозглой козявкой, и все что было до меня, и все что есть и что будет, потеряло смысл. Разве для этого водил свой «петляков» старший лейтенант Баранов и бросал его в пасть прожекторов и плюющихся огнем зениток? Разве ради этого шли в ночной рейд на высоту 196, что у хутора Горелого, гвардии сержант Иванников и гвардии капитан Скучный? Нет, не ради этого. Они наверняка думали, что после войны все пойдет по-другому, все станет лучше и чище, потому что чище стали они сами, а чистые люди наверняка создадут чистую и красивую жизнь. Наивные люди! Где она, красота? Везде одно лишь убожество и серость. И чем дальше, тем больше.
И мне вспомнилось, что когда-то я тоже был наивным и верил в людей, в чистоту их отношений и помыслов. И вдруг понял — через четырнадцать-то лет! — почему ушла от меня Галка: она лучше моего знала жизнь и не витала в облаках, ей нужен был человек твердых правил и убеждений — неважно каких.
Ну и слава богу, что ушла. Если бы не ушла, я не купил бы велосипед, а без велосипеда я не смог бы встретиться с Дмитро Сэмэнычем, с дедом Осипом и другими. А какой у деда Осипа был душистый чай и пахучий мед! Я до сих пор помню эти запахи. Как и его глуховатый, чуть надтреснутый голос.
Помню, как после чаепития в его шалаше мы шли с Дмитро Сэмэнычем в станицу, как он убеждал меня встретиться с какой-то теткой Лукерьей, как мы пришли к его хате…
19. Май 1960 года. Суббота, ближе к полудню
Хата Дмитро Сэмэныча стояла на самом краю станицы, а край станицы упирался в овраг. Вот и шли мы вдоль этого оврага узкой тропкой: Дмитро Сэмэныч впереди, неся на плече косу, как солдат винтовку, а я за ним. С одной стороны густые заросли полыни и лебеды, с другой — поднявшаяся уже почти до пояса кукуруза: два зеленых войска напротив друг друга. Полынь и лебеда цвели, и мои ноги скоро стали желтыми от их пыльцы. Потертые шорты, сооруженные мною из штанов, которые носить было уже неловко по причине их ветхости, но годные еще в новом качестве, теперь до последней крайности смущали меня, и я старался не думать о том, как в этих шортах предстану перед домашними Дмитро Сэмэныча, людьми наверняка консервативными и порицающими как узкие брюки, короткие юбки, так и шорты. А тут с голыми ногами, исцарапанными, исжаленными крапивой, волосатыми и припудренными желтым — и в гости.
Похоже, и сам Дмитро Сэмэныч чувствовал себя не в своей тарелке и, видимо, только поэтому вел меня огородами вдоль оврага, где редко кого можно встретить. Он шел впереди меня чуть ли ни задом наперед и громко рассуждал по поводу развития спорта вообще и велосипедного в частности.
— Цэ колы у сильпо зъиздыть за чим-нэбудь — одно дило, а щоб з Ростову — цэ дило друге: и коленки треть, и штани об цэпь маслются. Ось я и кажу: коротки штани спидручнее. Цэ стары люди не разумиють… Да бабы, мабуть. Ничого, приобыкнуть. Так шо ты, Серега, иди, не бойсь. А як до тетки Лукерьи пидымо, так я тоби свои штани виддам. Нови штани, у Ростови на толкучке купував. До празднику ще… — великодушно пообещал Дмитро Сэмэныч, когда мы перебирались с ним через невысокий плетень, за которым и начинались его владения. — Ось трэба калытку зробыть, — извиняющимся тоном проговорил он, пытаясь помочь мне перенести через лаз велосипед, — та всэ якось то одне, то другэ… Всэ якось…
Вообще, чем ближе мы подходили к его дому, тем слышнее звучали в его голосе извиняющиеся нотки, словно он стыдился за свое деревенское житье-бытье, так отличающееся от городского, за возможное недоумение своих домочадцев и еще бог знает за что. А тут еще, едва мы вышли из-за вишенника, слева стукнула дверца, из деревянной будочки-скворечника показалась девчонка лет пятнадцати-шестнадцати. Увидев меня, она замерла, черные глаза ее расширились, машинально она прикрыла за собой дверь и повернула деревянную вертушку, одернула короткое линялое платьице и вдруг, коротко вскрикнув, сорвалась с места и кинулась бежать к дому, мелькая загорелыми ногами.
Дмитро Сэмэныч смущенно закашлялся, словно я стал свидетелем чего-то дурного, и, отводя глаза в сторону, пояснил:
— Цэ дочка моя, Светкой кличуть… Пьятнадцать рокив тильки. Перелякалась трошки. Нэчого, цэ дило такэ, що всим трэба, — и кивнул на деревянную будку-скворечник.
Я сделал вид, что ничего не понял, и принялся нахваливать его огород и сад, где все было ухожено, разбито на аккуратные грядки, деревья побелены, обрезаны, а места срезов закрашены чем-то синим. Дмитро Сэмэныч обрадовался моей похвале как ребенок, и пока мы медленно продвигались по его саду-