справедливая, зря не обижала; муж веселый да приветливый…
Но счастье короче воробьиного носа оказалось. К году родила она Танюшку и осталась солдаткой. Нелегко жилось одной. Только и радости было, что через два года к мужу на побывку съездила. Полгода прожила у него и вернулась на сносях Аксюткой.
Свекор-батюшка, царство ему небесное, сразу брови нахмурил, как узнал, что вторая девчонка родилась.
Тише воды, ниже травы была, ни от какой работы не отказывалась, а все с детьми лишняя. Спасибо свекрови — жалела она внучек, в обиду не давала. А тут деверя женили, и к году Марья сына принесла, через два — второго. Свекор младшую сношку Марьюшкой да Васильевной зовет, а старшую Пашкой да Паранькой кличет. Весь дом своим горбом везет она, а все нахлебница. Несправедлив был покойник, не то что свекровушка. Ее ль вина, что дочки родились? Радоваться бы должен, что внучки как яблочки наливные растут…
Вернулся Федор с солдатчины — лучше жизнь стала, но опять Ариша да Марфенька родились, всем на досаду. Недолго и пожили, может, из-за того. У Прокопа четыре надела, а у них один, с тем и пришлось отделиться — младший брат старшего из дома выпроводил. Машенька родилась — радости мало, да еще сама заболела, так до сих пор и не поправилась…
Вся горькая жизнь в родном селе встала перед глазами Прасковьи, темная, тяжелая. «О чем плакать- то? Может, и правда, уедем — лучше будет», — подумала она и начала торопливо вытирать заплаканное лицо концом головного платка.
— Вот и умница, успокоилась, — сказала довольно Татьяна. — Пришли завтра Оксю ко мне. Холста девчатам подберу — пусть рубашки шьют. Да и на сарафаны кое-что найду. Собирайтесь с богом!
— Спаси Христос, мамынька! — поклонилась в ноги свекрови Прасковья.
Измученное лицо ее озарила улыбка — не оборванными приедут на новое место. Аксюта ласточкой вилась около бабушки, то обнимет, то поцелует.
— А то пойдем, касатка, сейчас со мной, — с грустной улыбкой предложила ей бабушка, гладя по голове.
Из Родионовки обоз переселенцев, подвод пятьдесят, выезжал в последних числах августа.
Карповы сняли со своего клина урожай, намололи муки, насушили сухарей, продали избу, корову и за день до общего выезда переехали в Родионовку.
Кроме муки да сундука с одеждой, уложил на воз Федор плотницкий инструмент и не один раз чиненный невод. Ехать долго, хлеба не хватит — надежда на свои руки. Будут по пути и речки и озера — рыба тоже пища. На самом дне повозки лежал мешок с зерном, заветный! Хотелось на новой землице родную пшеницу посеять.
Сухо простились родные с Карповыми: ломоть отрезанный, да и чужеверцы. Одна Татьяна пошла с ними в Родионовку. Хоть и твердая старуха, а нет-нет да на глазах слезы навертываются. Горько навек прощаться с живыми, горше, чем с мертвыми. «Народная примета говорит, что сын в мать, а дочь в отца родятся — счастливыми в жизни будут. Федор вылитый в меня, а всю жизнь мается. Вот и внучка Окся вся в отца, хоть бы на ней оправдалось присловье», — думала Татьяна, сидя возле повозки сына, обняв внучку. Аксюта не отходила от нее. Не радовал больше новый сарафан и пышные белые рукава. Прижавшись к руке бабушки, девочка, казалось, замерла — жаль расставаться! Не плакала потому, что отца любила больше всех: заплачешь — ему еще тяжелее станет.
Когда подводы ниткой вытянулись вдоль дороги, по рядам отъезжающих прошел Мурашев — его выбрали переселенцы за старшего. Ехал он с тремя сыновьями на шести подводах. Петра Андреевича не нужда гнала на чужбину, другое интересовало: хотел на новом месте среди единоверцев попом стать — куда выгодней!
— Помолимся, братцы, да и трогать будем, — предложил Мурашев, окидывая подводы хозяйским глазом.
Началось долгое моление. Все крестились истово, большим староверческим крестом, кланялись земно. Одна Татьяна стояла не шевелясь, но устремленный на иконы взгляд был полон такой горячей мольбы, что даже староверки на нее не косились: мать молилась за сына — это им понятно.
Когда кончилось богослужение, начали прощаться. Раздались женские вопли, причитания, мужики молча, отводя глаза в сторону, троекратно лобызались и шли к подводам. Малыши с криком, визгом лезли в закрытые повозки. Машу Карпову на воз посадила бабушка. Татьяна не причитала, но слезы градом катились по помертвевшему лицу. Трясущимися губами поцеловала она невестку, внучек и, обвив руками шею сына, спрятала голову у него на груди.
— Не надо, мама! Видно, уж бог так судил, — сказал Федор, осторожно снимая руки матери с плеч. Ни кровинки не осталось в лице у мужика.
Первые подводы тронулись.
— Иди, матушка! Доедем — пошлю весточку, — промолвил Федор еще и не оглядываясь пошел к лошади.
Аксюта кинулась к бабушке, повисла у ней на шее и, захлебываясь от слез, шептала:
— Бабусенька! Буду большая — приеду за тобой…
Татьяна сквозь слезы улыбнулась внучке, перекрестила ее и толкнула вперед:
— Иди, Оксинька! Не отставай от своих!
Родионовцы до больших морозов подтянулись к Уральским горам. Здесь они соединились с обозом переселенцев, ехавших с Украины, тоже староверов, и решили зазимовать.
Федор Карпов сколотил артель плотников и работал с ней всю зиму в окрестных уральских селах. Они валили лес, рубили срубы. Уральцы — народ кряжистый, неразговорчивый, но за работу расплачивались честно, хотя и смеялись над староверами за то, что те отказывались есть из хозяйской посуды.
Прасковья, с позволения хозяйки квартиры, поставила кросны, и по очереди с дочерью Татьяной ткали они не переставая, что требовали заказчицы, не только холсты, скатерти, но и шерстяные полосы и половики из цветной рванины, дерюжки из конопли…
Заказов было много, но в первую очередь работали на хозяйку. Платили им продуктами или отрезами вытканного. Ели досыта пшеничный хлеб и пироги с рыбой. За зиму поправились, даже Прасковья меньше стала задыхаться.
…Отшумели весенние горные ручьи, подсохли дороги — и снова тронулись переселенцы в путь на отдохнувших за зиму лошадях. Хребет перевалили возле Воскресенского казенного завода.
Жителей равнины горы испугали причудливыми вершинами, глубокими пропастями. Мужики шли возле своих подвод, настороженно поглядывая по сторонам, готовые в любую минуту поддержать крепким плечом телегу, если Гнедуха или Серко попятятся назад. Женщины несли в руках камни — вдруг под колесо надо будет подложить… А молодежь и ребятишек притягивали березки, по-весеннему нарядные, радостные, то группами, то по одной-две тянувшиеся к перевалу. Ребята аукались, звонко перекликаясь среди зелени, девушки плели венки.
На широкой площадке перевала сделали короткую остановку. Многие облегченно вздыхали, считая, что самое трудное осталось позади. Но Федор говорил окружившим его мужикам, что спускаться трудней, чем подниматься: за годы солдатчины пришлось ему побывать в Кавказских горах, испытал…
— Коль так, Федор Палыч, тогда трогай с богом первый, покажи людям дорогу, — распорядился Мурашев.
Федор молча пошел к своей подводе.
Сняв с воза Машеньку, он конопляной веревкой прикрутил задние колеса к дробинам и, вскочив на передок, тронул вожжами Серка. Тот с трудом сдвинул воз с места, но через мгновение начался спуск и телега покатилась легко. Федор закрутил вожжи, осаживая коня. Аксюта, Танюшка и несколько их сверстников кинулись вслед за повозкой, а Прасковья, прижав руки к груди, застыла на месте, глядя вслед мужу испуганными глазами.
Когда повозка, качаясь во все стороны, бешено понеслась по крутому каменистому спуску, раздались крики, народ толпой побежал вниз. Прасковья навзрыд заплакала.