Конечно, ни Бенуа, ни Моклер не делали погоды в Париже, их похвалы мало кого подвигнули на щедрые траты, да и финансовая ситуация в те годы была трудной для всех — и в Америке, и в Европе, и для эмигрантов и для аборигенов… Дядя Шура сообщал весной 1930 года из Парижа любимому племяннику Коле: «…Неважно обстоит дело и с Зиной. Она переехала в очень красивое довольно большое ателье, но вот заказчиков и покупателей нет!»
Сама Зинаида была тоже в панике и написала матери и дочери в Ленинград:
«…Кляну свои папки, свое несчастное художество, так мало мне пригодное, чтобы сделать вас счастливыми, а, напротив, только усложняю вашу жизнь…»
Однако и тут же, вслед за горькими проклятиям, она пишет о радости, которую дает ей это «несчастное художество»:
«…я рада, что Татуся любит искусство — это большая радость и утешение в жизни и помощь — забыть все неприятное, глядя на дивные вещи…»
На самом-то деле до катастрофы было пока далеко. Летом и осенью 1930 года, до самого конца сентября Зинаида с детьми жила в прелестной, давно уже облюбованной художниками приморской деревне Коллиур, откуда сообщала матушке в Ленинград:
«Дни стоят еще теплые, днем жарко, но мы с Катюшей мало купаемся все из-за глупой застенчивости, т. к. на пляже масса народу, но Шурик наслаждается и научился хорошо плавать. Он рисует целыми днями без устали. Часто недоволен своими вещами и ужасно раздражается, и тогда они с Катюшей сцепляются из-за пустяков и ужасно меня огорчают резкими характерами (верно, оба пошли в меня, а не в Боречку!)»
В конце 1931 года у Зинаиды Серебряковой прошли выставки в Антверпене и Брюсселе. Продавалось пока еще плохо (все из-за того же экономического кризиса), но барон Броувер побывал на выставке, пригласил Серебряковых посетить сказочный, старинный городок Брюгге, а позднее сообщил приятную новость: на пару с еще одним меценатом он взялся оплатить Зинаиде новую поездку в Марокко.
Весной 1932 года Зинаида отправилась в великолепный «императорский» Фес, потом в Сефру и снова в уже знакомый ей чудесный Маракеш. Правда с погодой ей на сей раз не повезло, непрерывно шел дождь, приводивший ее в отчаянье. Однако она все же работала, и немало. Она уже неплохо знала теперь, что можно и чего нельзя писать в Марокко…
В декабре в Париже, в галерее Шарпантье открылась выставка ее новых произведений, и марокканские эскизы составляли добрых две трети всех выставленных работ.
16 декабря среди прочих посетителей на выставке побывал художник Константин Сомов. Он был друг Зинаиды, но в вопросах искусства он никому не делал скидок на дружбу. Сомов записал тогда в своем дневнике:
«После завтрака ездил на выставку З. Серебряковой. Чудесная художница!»
Столь же высокую оценку марокканским работам Серебряковой дают и прежние и новые искусствоведы.
«Ни в России, ни во Франции ею ничего подобного не было создано», — пишет о марокканских этюдах Серебряковой В. Круглов.
Александр Бенуа восторженно откликнулся на выставку в своей регулярной рубрике «Последних новостей» (которую читала практически вся эмиграция):
«Пленительная серия марокканских этюдов, и просто изумляешься, как в этих беглых набросках (производящих впечатление полной законченности) художница могла так точно и убедительно передать самую душу Востока. Одинаково убедительны как всевозможные типы, так и виды, в которых, правда, нет того “палящего солнца”, которое является как бы обязательным во всех ориенталистских пейзажах, но в которых зато чувствуется веяние степного простора и суровой мощи Атласа. А сколько правды и своеобразной пряности в этих розовых улицах, в этих огромных базарах, в этих пестрых гетто, в толпах торгового люда, в группах зевак и апатичных гетер… Люди такие живописные, что кажется точно входишь с ними в непосредственный контакт, точно лично знакомишься с ними…»
Когда в 1960 году, после 36 лет разлуки, старшей дочери Зинаиды Серебряковой Татьяне разрешили приехать в Париж, она заметила, что рассказывая о годах, прожитых за границей, мать чаще всего упоминает поездку в Марокко. Татьяна с удивлением отметила эта в своем мемуарном очерке:
«Самые яркие и счастливые воспоминания за все годы, проведенные матерью за рубежом, — это ее поездки в 1928 и в 1932 году в Марокко, где она нашла людей и природу, вдохновивших ее. Соприкосновение с этим сказочным миром заставило ее забыть все неприятности, она бродила по улицам Марракеша и Феса и рисовала, рисовала… Рисовала так жадно, так много, что ей не хватило бумаги, которую она взяла с собой, и Катюша выслала ей еще партию.
В этот период она работала буквально молниеносно. Эта молниеносность была вызвана тем, что Коран запрещает людям позировать, и ей с трудом удавалось за небольшую плату «ловить» модель. Она рассказывала мне, что больше тридцати минут не трудилась ни над одним пастельным портретом, а ведь каждый ее набросок является законченным произведением искусства! Ее привлекали гордая поступь, осанка арабов, стройность их фигур и декоративность их бурнусов и одеяний…»
Надо уточнить, что ко времени своей второй поездки в Марокко художница уже выяснила, что далеко не все марокканцы мусульмане и что темные берберки с их огромными, влажными, точно плывущими в бездну глазами ни о каких о запретах Корана не слышали, так что Зинаиде удалось на сей раз привезти в Париж и вожделенные «ню» — сказочно красивые черные тела и прекрасные груди полуголых марокканок… Она привезла замечательные портреты, привезла этюды с изображением базаров, старых крепостных стен, верблюдов…
Как раз в это время барон Броувер затевает украшение своей виллы близ Монса, неподалеку от французской границы. Роспись стен он решил поручить Зинаиде Серебряковой («женские аллегорические фигуры» она уже показала на выставке 1930 года, и о них весьма сдержанно упомянул тогда поклонник ее творчества К. Сомов), а также ее сыну Шуре, который стал к тому времени вполне зрелым художником. Шура немало работал в кино у Шильдкнехта и оформлял книги. Талантливой художницей-миниатюристкой стала к тому времени и другая ученица Зинаиды — ее юная дочь Катя. Катя помогала брату в работе. А теперь мать и сын получили большой заказ…
В начале 30-х годов оживилась переписка Зинаиды Серебряковой с дочерью Татьяной, с долго молчавшим сыном Евгением и с братом Е. Е. Лансере, жившими в СССР. Переписка эта была частично предана гласности полвека спустя (похоже, что в сильно в отцензурированном виде) и дает некоторое представление и о жизни художницы, и о той игре с эмигрантами, которую затеяли советские власти в начале 30-х гг. Готовясь к новым широкомасштабным репрессиям внутри страны, они должны были убедить Запад и русских эмигрантов в том, что в большевистской России «жить стало лучше, жить стало веселей». Этой цели должны были послужить оживление переписки с родными, кое-какие (рассчитанные на экспорт) пропагандистские слухи о неких идеологических переменах и новая волна репатриации (как было и в 1925). Возвращение видных «белогвардейцев» на родину имело целью показать Западу, что ничего страшного в России не произошло, а то что произошло, сумели высоко оценить даже былые враги режима. Репатриация планировалась на сей раз не массовая, но впечатляющая: для возвращения на родину намечены были вполне заметные фигуры, вроде композитора Сергея Прокофьева, писателя Александра Куприна, графа Алексея Игнатьева (уже, впрочем, давно работавшего в советских учреждениях и органах) и нескольких видных художников — вроде Билибина, Шухаева, Фалька, вероятно, также Яковлева и Серебряковой. Зинаида Серебрякова была кандидатурой вполне подходящей и с ее перемещением как будто не могло возникнуть трудностей: ее мать и двое детей в России, а здесь у нее трудности…