Понятно, что эти правильные стихи охотно печатали в еще не закрытых после большевистского путча столичных газетах. По мнению историка русской эмиграции О. Казниной, этот «утешный голос» был, скорее всего, голосом собственного соблазна автора, неизбежного в обстановке последовавших десятилетий сомнений («Ехать — не ехать?»), так что реальный Б. Анреп тут вообще не причем. Когда в более поздней «Поэме без героя» автор заводит разговор об этом «голосе» со своим Гостем из будущего, то здравый Гость лишь отмахивается небрежно от этих галлюцинаций: «У тебя мнимые воспоминания». Замечание запоздалое, но вполне честное: никто никуда Ахматову не позвал. На счастье, для нее самой обошлось. Вела себя благоразумно, ибо оказалась, на счастье, человеком робкого десятка. Выжила, хотя люди исчезали рядом. Почти ежедневно. Почти близкие люди. Так что страху она натерпелась, как и все… То- есть, в этом, по части пережитого страха, она, конечно, была «со своим народом». Страхи начались вскоре после большевистского переворота. Новая власть брала столичную интеллигенцию измором, а Ахматова вдобавок ко всему лишилась крыши над головой. Неразведенный с ней Гумилев сперва служил где-то в Европе, потом был в Лондоне, дружил там с Анрепом, который и пристроил его на последнюю небольшевистскую службу. Но служба кончилась, другой он не нашел, и тут отчаянный Гумилев стал собираться на родину. Делать на зеленом острове ему было нечего, жить не на что, да и возвращаться, кажется, было к чему — к былым и новым любовным победам, к былой и новой поэтической славе. Гумилев, конечно, и в страшном сне не мог бы представить себе, что ждет Россию, какая в ней утверждается власть. Счастливчик, победитель, конквистадор, он был уверен в себе и бесстрашен: львов не боялся, а тут какие- то беглые большевики с очочками и псевдонимами…
Анреп, с удивлением узнав, что Гумилев еще не разведен с Анной, передал с ним для нее подарок из Лондона — шелковый отрез на платье. «Она вообще-то моя жена», — вспомнил зачем-то Гумилев, и оба, вероятно, ощутили неловкость. Гумилев тогда, возможно, и подумал, что им давно уж пора развестись. Вот, кстати, и еще одно неотложное дело в Петрограде.
Между тем Анна уже пристроилась в Питере с жильем: переехала к одному из лучших друзей Гумилева, профессору Владимиру Шилейко, ассирологу. Новая власть отнеслась поначалу к знатоку клинописи вполне уважительно, дала паек и жилье во флигеле одного из реквизированных дворцов. Пока что дворцов и флигелей было больше, чем ученых, желавших посотрудничать, а друг Гумилева Шилейко, поголодав, к такому сотрудничеству был готов. Конечно, его редкое знание клинописи было Зиновьеву и Троцкому малоинтересно, однако чекистам нужны были люди, знающие толк в древностях, для наводки при изъятии ценностей. В начале 20-x годов Ахматова с гордостью рассказывала своему молоденькому симпатичному биографу, что они ездили с Шилейко в Москву, имея мандат, подписанный важной большевистской фамилией и разрешавший им изыскивать, а также отбирать в пользу власти и опечатывать чужие ценности. Ахматова догадывалась (или даже знала), куда поступают кропотливые записи, которые делает ее секретарь-биограф, так что память ее не подвела в выборе фактов. По всей видимости, эти свои высокие полномочия и пайки Шилейко сохранял недолго, да и вообще новый брак Ахматовой не удался. Шилейко был жесток и ревнив, хорошо знал общительный характер бывшей госпожи Гумилевой, так что, уходя из дома, запирал на ключ ворота. Он не только ревновал, но даже, кажется, поколачивал свободолюбивую и любвеобильную супругу. Ахматова пожаловалась на мужа молодому авторитетному комиссару Артуру Лурье, напомнив ему прежние годы, когда она приходила к нему домой и до утра просиживала у его рояля, чем, по его словам, «разорила, как коршун» семейное гнездо молодого композитора. Но сейчас он больше не горевал о разоренном гнезде. Лурье разошелся с молодой пианисткой-женой, а после октябрьского переворота 1917 года вообще пошел в гору. Совсем еще молодой музыкант и композитор, он был назначен руководителем музыкального отдела Наркомпроса, то есть едва ли не главным музыкальным начальником столицы. Вероятно, на тогдашнего комиссара всей российской культуры и просвещения товарища Луначарского произвели впечатление авангардные идеи, самоуверенность и элегантность молодого человека, хотевшего перестроить всю сферу музыкальной культуры, в том числе и устройство рояля. А может, на него произвело впечатление и громкое имя, придуманное для себя музыкантом: Артур Винцент Лурье. Руководящая деятельность самонадеянного Артура Винцента перессорила его со всеми музыкантами столицы. Он жестоко насаждал в школах написанный им самим гимн на стихи Маяковского «Наш марш», а также изобретал новые названия для своего музотдела и пышные, почти наркомовские титулы для себя самого. Маститые музыканты и композиторы находили выбор Луначарского странным. Но Луначарского тоже можно понять. Он был парижским корреспондентом киевской газеты и мало кого знал в русской столице. По счастью, заехал он в «Улей», бедняцкую общагу художников на южной окраине Парижа, познакомился с натюрмортами Штернберга и летающими молодоженами Шагала. А когда назначили его руководить всей русской культурой, он и вспомнил свой удачный парижский визит: назначил Штернберга главным по российской живописи, Шагала — комиссаром витебского авангарда, а вся столичная музыка попала как раз в руки комиссара Атура Винцента Лурье.
Надумав отделаться от ревнивого знатока клинописи, своего второго мужа, Анна Ахматова и обратилась за помощью к предприимчивому Артуру, который прислал за Шилейко машину скорой помощи. Дюжие санитары снесли ассиролога в машину и на целый месяц уложили в больницу. Ахматова тем временем сбежала из дворцового флигеля и с начала 20-x годов поселилась вместе с Артуром и Ольгой Судейкиной в бывшей квартире Сергея Судейкина. Она имела на эту площадь не меньше прав, чем молодой музыкальный комиссар. Еще в 1913 году у нее был роман с Сергеем Судейкиным, потом роман с Артуром Лурье, а также — с Ольгой. Теперь они жили втроем, дерзостно расширяя горизонты русской сексуальной революции. В гостях у двух знаменитых подруг и их то ли сожителя, то ли общего мужа бывало немало коллег, поклонников и друзей, так что об их удивительном даже для Петрограда жизнеустройстве немало судачили. Ахматова сделала попытку остановить все разговоры страстной отповедью в стихотворении «Клевета», датированном 1921 годом. Она написала, что «ползучий шаг» клеветы слышала всюду — и во сне, «и в мертвом городе под беспощадным небом, скитаясь наугад за кровом и за хлебом». На все эти слухи Ахматова предлагала «ответ достойный и суровый». В качестве убедительной отповеди безжалостным слухам она нарисовала трогательную картину своей смерти, которую уже предвидела: «На утренней заре придут мои друзья… И образок на грудь остывшую положат». Четверть века спустя она намекала, что название этих стихов могло внушить подозрение самому Сталину и навлечь на нее новые беды…
Впрочем, как ни придирайся к нравам былого серебряного века, надо признать, что и выжить в Петрограде при большевиках можно было только за счет пайков. Все остальные, традиционные способы добывания пищи считались беззаконными и были наказуемы. Сама Ахматова получала скудноватый академический паек, но при наличии в доме комиссарского пайка Артура подружкам Анне и Ольге удавалось даже не марать руки и держать кухарку. Так они прожили два года, после чего Артур Лурье благоразумно уплыл из своего петроградского рая в заграничную командировку. Ахматова знала, что он не вернется, и откликнулась на его отъезд грустными стихами и упреками:
Почему же влюбленная Ахматова не уехала с Лурье «в заграничную командировку»? Скорее всего потому, что он ее не звал. Чуть позднее он вызвал Ольгу Судейкину, и она уехала. Ахматова была в те дни на вершине своей поэтической славы, но ей некуда и не к кому было уезжать. Хотя, судя по бесконечному