младенцев и коз — и все это по субботам, когда католики играют в бейсбол и постригают лужайки. Я знала, что мои предки, кельты, во времена Моисея раскрашивали синим физиономии и выли на луну, но к нам с папой это не имело никакого отношения. Мы были нормальными, евреи — загадочными.
Вот почему меня так удивили Дейв и Рэчел. Я встретилась с ними однажды в воскресенье, у них дома, в Хайленд-парке, в комнате с завешенными коврами стенами, белой с розоватым оттенком мебелью и окном с видом на широкую лужайку. Дом они украсили сувенирами, собранными за время путешествий: бронзовой балериной работы Дега из Парижа — в кабинете, раскрашенной вручную гравюрой из Италии — в туалетной комнате, веджвудским портсигаром — на кофейном столике…
Рэчел преподавала живопись, и ее симпатичные акварели в подобранных со вкусом рамах висели по всему дому. Мягкие пейзажи и величественные марины оживляли стены, и во всех работах ощущался твердый, уверенный характер написавшей их женщины. Светло-пепельные волосы Рэчел искусно убирала за ухо, и ее кашемировые джемпер и кардиган никогда не морщились, если она садилась, изящно скрестив ноги.
Дейв, с элегантной сединой на висках и неизменно чисто выбритый, отличался крепким телосложением и внушительным, даже устрашающим, подбородком (вот, значит, откуда у Мартина эта ямочка, придающая ему сходство с Кэри Грантом). Подбородком человека, с которым принято считаться. Человек со средствами, он обладал учтивыми манерами, на фоне которых мой папа выглядел грубоватым провинциалом. Дейв встретил меня поцелуем в щеку, отчего я малость оторопела, и в дальнейшем частенько и без видимой причины похлопывал Мартина по спине. Выпускник Колумбийского университета, он терпел Средний Запад лишь потому, что Рэчел имела здесь возможность преподавать в Художественном институте. Сам Дейв преподавал английскую литературу в Северо-Западном университете.
Люди жизнерадостные и оптимистичные, они держали в бухте моторный катер «крис-крафт», на котором любили отдыхать в теплые солнечные деньки. Мрачный темперамент, столь часто оборачивающийся дурным настроением, впечатлительность, доходящая до паранойи, склонность к самоанализу, перерастающая в ненависть к себе самому, — все эти черты, развившиеся под прессом войны в кошмары, были присущи только Мартину.
Дейв и Рэчел были вежливы, но сдержанны, и я подумала, что, может быть, мой католицизм так же непонятен им, как мне их иудаизм. Пышность византийских мантий и песнопения на мертвом языке, трагедия мучеников, непорочное зачатие и распятие — все это при многочисленном повторении утратило первоначальный смысл и не производило должного впечатления. Я потеряла интерес даже к каннибальскому подтексту поедания тела и пития крови, с воскресной службы уходила, зевая от скуки, а эзотерические ритуалы воспринимала как нечто обыденное и нисколько не мистическое. Может быть, спрашивала я себя, то самое недоверие, что мой отец выражал в буйной ирландской музыке, пряталось и за безукоризненными манерами Дейва и Рэчел?
Рэчел приготовила обед. Я бы не удивилась, получив кусок печенки, но она подала жареного цыпленка, пухленького и сочного под хрустящей корочкой, приправленного эстрагоном, и свежий зеленый салат с кедровыми орешками. После обеда Дейв угостил нас «Гранд Марнье», разлив ликер по суженным кверху рюмочкам, а Мартин сыграл на пианино, блестящем черном «Стейнвее», подобного которому я не видела ни в одном доме. На табурет он сел как человек, готовящийся к молитве, — спина прямая, голова склонена — и на мгновение, переполненный эмоциями, замер над клавишами, а потом сыграл Моцарта и, кажется, Шопена. Играл Мартин чудесно, легко и проникновенно, с трогательной нежностью и пронзительностью.
После того как Мартин сыграл для меня, мне захотелось поделиться с ним своей страстью. Сомнительно, что чье-то сердце растает от лекции по гравитации, но я верила, что смогу тронуть его душу.
Однажды, в начале мая, мы договорились встретиться в Пуласки-парке.
— Сегодня в десять вечера приходи к солнечным часам за манежем. — Я приняла развязную позу и улыбнулась.
Мартин тронул ямочку на моей щеке:
— И что же задумала медноволосая шалунья?
— Просто приходи.
Зимы в Чикаго долгие и суровые, но к концу апреля последние снежные корки уже растаяли и город омыли весенние дожди. Майские вечера теплы и приятны: ветер потерял свои ледяные зубы, и нежные бризы приносят ощущение приятной свежести.
Я пришла в парк пораньше и стояла на лужайке за манежем, наслаждаясь мягкой погодой. В манеже какой-то парнишка пытался играть на виолончели, и болезненные взвизги рвали весенний вечер. Оставалось только надеяться, что урок закончится до прихода Мартина.
Камни, изображающие цифры на открытом всем ветрам лике солнечных часов, обросли мхом, и саму лужайку окружали густые кусты мирта. Место напоминало друидский храм под открытым небом, с которого, словно мириады искрящихся богов, смотрели вниз луна и звезды. Прислонившись к солнечным часам, я думала о лунном свете, обволакивающем мир объединяющим всех сиянием. Мы здесь, внизу, колотим друг друга почем зря, а старушка-луна висит там, вверху, мудрая и молчаливая, и умывает нас одним прохладным светом.
— Милая, — прошептал, подойдя сзади, Мартин.
Мне нравился запах его шампуня и свежей глажки, слегка шероховатое прикосновение его щеки к моей, нравилось смотреть на его красивые руки, обнимающие меня, лежащие на моих плечах. Я даже забыла, зачем попросила Мартина прийти. Вот что он со мной делал.
— Сегодня полная луна, — сказал Мартин, и я вспомнила.
— Хочу показать тебе лунные часы.
— Я думал, это солнечные часы.
— В полнолуние, как сегодня, они становятся лунными. Смотри.
Он наклонился и увидел тонкий клинышек лунной тени на десяти часах.
— Ну и ну…
— Я часто приходила сюда в детстве. Меня сюда как будто притягивало что-то, хотелось знать, как здесь все работает.
— Ты моя вундеркинд.
— Нет. — Неужели не понимает? — Это же чудесно. Здесь все чудесно. — Я сделала широкий жест рукой, включив в него ночное небо. — Вопросов куда больше, чем ответов. Видишь, вон там? Большая Медведица. А вон то — Орион. Что дальше? — Я запнулась. — Смотри! Звезда падает! — Надо же. Ничего лучше не могло и случиться.
Звезда прочертила полнеба и погасла. Я повернулась и увидела на лице Мартина изумление.
— Разве это не восхитительно?
— Восхитительно.
— А ты знаешь, что такое на самом деле падающая звезда?
— Я не видел ее.
— Что?
— Я смотрел на тебя. — Он отвернулся и тайком, сделав вид, что чешет нос, вытер глаза.
— Мартин? — прошептала я.
— Ты светишься.
— Жалеешь, что не увидел?
— Я ни о чем не жалею. — Он погладил меня ладонью по щеке, притянул к себе, и едва слышный стон слетел с моих губ.
Лунный свет запутался в его черных волосах, густых и упругих, в его влажных глазах. Мы замерли, прижавшись друг к другу, застыли, чтобы не нарушить этот миг, чтобы он проник в само наше естество и отпечатался там, как в глине. И в этот момент виолончель в манеже взял, должно быть, учитель, потому что по волнам весеннего вечера поплыли печальные, рвущие сердце звуки баховской сюиты. Я закрыла глаза и увидела янтарные огоньки, тающие и перемешивающиеся. «Я люблю тебя», — сказал Мартин, и я сказала «люблю», и то было началом смешения и переделки нас во что-то новое, в часть друг друга.