противоречивое отношение к Парижу. Она испытывала к парижскому периоду жизни Лео одновременно нежную и жгучую ревность, которую испытывают жены, не чувствующие себя уверенно по отношению к жизни мужей, предшествующей их браку. И имела все основания для этого.
В Париже в шестьдесят третьем году, когда Лео там жил (в самом полном смысле этого слова!), все занимались любовью. И Лео поддался всеобщему искушению. В этом не было ничего удивительного. По крайней мере, если вспомнить, что маленький Лео провел первые годы своей жизни в Швейцарии, семеня в коротеньких штанишках по лужайкам небольшой альпийской деревушки, в которой его родители разумно скрывались в 1941 году. Он прожил послевоенный период гораздо приятнее и комфортнее, чем многие представители его нации. Все было бы еще проще, если бы его не сдерживали родители. Пусть бы оставили его в покое. Они не дают ему передышки, не отпускают ни на минуту, преследуют его. Возможно, они хотели окружить его той заботой, которую еврейские родители — по крайней мере в Европе — не смогли гарантировать своему истребленному потомству? Так ведь? Что-то вроде символической компенсации? Или комплекс слишком заботливых родителей единственного сына?
Что ж, в любом случае этим можно объяснить ипохондрию отца, выдающегося педиатра. Он часто осматривал, пальпировал Лео, а однажды едва не отправил на тот свет, поставив горячую клизму из ромашкового раствора. Этим же объясняется назойливое внимание матери. Но этим же объясняется и то, почему Лео был готов сбежать при первой же возможности. После того как он получил диплом медика и стал осваивать специальность педиатра, Лео без малейшего колебания принял предложение профессора Мейера съездить в Париж на практику при Институте Густава Русси. И уж в Париже он ни в чем себе не отказывал. Лео определили в группу, которая занималась лабораторными исследованиями невробластомы, специфической формы раковой опухоли, поражающей только детей, по которой он защитил блестящую диссертацию (разумеется, «достойную публикации»).
В то время Париж требовал чего-то экстраординарного. Можно сказать, Лео не спал весь 1963 год. Он как будто был одержим неистовым духом, который избавил его от необходимости спать. Нужно было испробовать все новое, что его окружало. В Париже тех лет, несмотря на его ветхий облик, несмотря на то, что все разваливалось на куски, жизнь была необычной, абсолютно новой. Достаточно было утром открыть газету, чтобы прочесть об очередном открытии: новое кино или новый роман, новая политика или новая мораль… Не говоря уже о джазе, ледяном и пьянящем, как мартини, который Лео выпивал залпом в темных подвальчиках на Рив-Гош, отдававших плесенью и уборной.
Надо заметить, что в отличие от молодежи, слетевшейся в тогдашний Париж, Лео вовсе не был нищим представителем богемы. Благодаря Понтекорво-старшему кошелек нашего путешествующего отпрыска никогда не пустовал. Никакой нищеты. Никакой аскезы. Никакого страстного поиска правды в бедности. Скорее — в развлечениях, причем недешевых. Но были в его тогдашней жизни и поэтические моменты. Иногда — особенно по субботам, когда он мог позволить себе погулять до зари — по дороге домой (если так можно назвать студию в пятнадцать квадратных метров на рю Жюсьё), подвыпившему Лео казалось, будто Париж говорит с ним. После очередной бурной ночи в Caveau de la Huchette он еще долго представлял раздувающиеся щеки Диззи Гиллеспи, который, подобно ангелу Страшного суда, извлекал невероятные звуки бибопа из своей трубы. Лео не мог поверить, что только что видел его выступление. Ты можешь себе вообразить, парень? Великий Диззи играет для тебя и нескольких избранных! А потом, характерный для утреннего Парижа аромат только что испеченных булочек и мягкий плеск воды — все это способствовало благостным размышлениям.
Кстати об ароматах. Был среди них один, от которого Лео было непросто освободиться и о котором он предпочитал не говорить жене. Аромат, который он искал во впадинке между шеей и щекой Жизели Бессолэ. Так звали его девятнадцатилетнюю подружку, которая переехала к нему спать — по инерции. Той инерции, которая, казалось, всегда заставляла ее делать неверный выбор. «Спать» в данном случае самый верный глагол. Надо сказать, что в кровати эта девица была достаточно смела. По крайней мере, подобное суждение было высказано о ней одним столь же неискушенным, как Лео, молодым человеком. Необходимо отметить, что ощущение, будто он, наконец, в двадцать пять лет понял значение понятия «свобода» (слово, с которым его родители носились как маленькие, когда союзные войска вышибли под зад ногой немцев, но которое они забывали всякий раз, когда речь шла о личном пространстве их сына), так вот, все это свежее, недавно открытое ощущение не было бы полным без женщины.
Если в техническом смысле нельзя было утверждать, будто Лео лишился невинности в Париже, то на эмоциональном уровне было именно так. Строгая семья и пуританская атмосфера Рима пятидесятых как будто объединились, чтобы подрезать крылышки угадывающейся в нем мужественности.
И Жизели удалось решить эту проблему. И она была не последней в списке его спасательниц. Вскоре после своего приезда в Париж Лео перестал удивляться тому, что ни одна из девиц, подцепленных им в баре, в парке, в гостях у коллеги, в больнице, да где угодно, не отказалась в конце вечеринки последовать за ним в альков. Первые проявления сексуальной одержимости? Первые предвестники развращенности грядущего поколения? Женский оргазм, подавляемый кто знает сколько веков, снова возвращается на международную арену? Называйте это как пожелаете. Наш Лео называл это жизнью. Такой, какой она должна быть. Жизнью, не знающей смерти.
Во время рабочего дня в больнице, в лабиринтах коридоров, где застоялась вечная полутьма неона, его ждала тяжелая, грязная, изнуряющая, дурно пахнущая, но в какой-то мере вдохновляющая работа. Вечером — музыка и секс. Можете предложить что-то получше?
Месяцы в Париже, Жизель, секс, джаз, учеба, эксперименты, одно из самых передовых отделений онкологии… Это было время его свободы. Но как всякое золотое время, оно оказалось неожиданно скоротечным и оставило после себя чувство жестокой неудовлетворенности.
Когда отец Лео умер, у матери появился повод вернуть сына на родину.
После шивы, недели траура, когда родственники умершего не могут выходить из дому, Лео не хватило духу уехать. Он не смог оставить мать. Кроме того, он чувствовал, что должен был продолжить дело отца. Нет, Лео не собирался бросать онкологию, но мысленно попрощался с Жизелью, с городом, где был свободен, с больницей и передовыми технологиями.
Но потом, слава богу, появилась Рахиль. Невысокая, пухленькая и скромная (было в ней что-то от Жизели). А со временем и на работе стали возникать интересные перспективы. Вместе со своим учителем, профессором Мейером, и другими энтузиастами своего дела Лео положил начало АИДВОГ: Ассоциации итальянских детских врачей онкологов-гематологов. Они разработали первые протоколы лечения лейкемии. Он очень быстро добился места на кафедре, в больнице и предложения от клиники Анима Мунди разместить в ее шикарном здании педиатрический кабинет, унаследованный от отца. Между тем Рахиль обнаружила, что она беременна.
Но именно когда все как будто уладилось, парижская сирена начала напевать свою соблазнительную песнь: на этот раз под видом предложения работы, от которой нельзя было отказаться. Его не только хотели вернуть в Русси, в больницу в предместье Вильжюиф, в которой Лео работал очень серьезно и с энтузиазмом, но и предлагали очень неплохой заработок. Они были по-настоящему заинтересованы в нем. Они его выбрали.
Но к сожалению, на этот раз на него повлияла не только пожилая синьора Понтекорво, но и молодая синьора Понтекорво. Свекровь и невестка в кои-то веки объединились, чтобы помешать ему. Рахиль не могла оставить отца-вдовца. Она знала, что отец после смерти жены и первой дочери считал замужество второй чем-то вроде предательства. Не хватало только переезда в Париж. Мать Лео не могла вынести, что сын вернется во Францию и, возможно, останется там навсегда. Сила и напор со стороны этих двух женщин сделали свое дело: скрепя сердце Лео отказался от заманчивых предложений. И значило это для него нечто большее, чем просто одна упущенная возможность в профессиональной сфере.
Недавний парижский конгресс, та пара слов, которыми он перекинулся с Миттераном, встреча с коллегами в Русси, тартар в брассери на рю Жюсьё («Совсем как в старые добрые времена!»)… Все стало для Лео поводом для волнующих воспоминаний. Он говорил об этом целыми днями, пробуждая в жене застарелую ревность девушки из народа, которая видит, как ее прекрасный принц вращается в кругах, закрытых для нее.
Но, услышав, как муж принялся вещать перед коварными Альбертацци о Городе наук, тартаре и прочей парижской чепухе, с присущим ему апологетическим жаром защищая Кракси, Миттерана и социалистов у власти, Рахиль забыла о ревности. Она была в ярости. Почему Лео не может помолчать?