удобрять?

— Тс-с! Глотка твоя лужёная! — взъярился боцман на глотку Сороки, хотя тот говорил шёпотом. — Прикрой свой курятник! Тихо!

Мотор в проулке заработал снова, машина на малых оборотах проползла по соседней улице и опять затихла.

— Что она там, гадина, прячется, а? — просипел боцман. — Кого вынюхивает? Нас? Ведь там явно чекисты.

— Боцман, дай я разведаю, — предложил Сорока.

Тамаев неловко шевельнулся в каменном проёме — его грузная фигура никак не вмещалась в эту теснину, посипел в кулак, соображая, какие коврижки из этого получатся, потом выдохнул, будто собрался опрокинуть стакан «монопольки»:

— Дуй!

До Сороки действительно донёсся крутой дух «монопольки», качество которой в связи с революцией заметно упало, — некому серьёзно заниматься выпивкой, государство не хочет, производство рухнуло.

Стремительно, словно ночная птица, Сорока перемахнул затуманенную улицу, нырнул в проходной двор оттуда в проулок, где пять минут назад находилась машина — от колёс остались влажные следы, из мотора вытекло несколько капель масла, — затем по кривоватой, словно детским карандашом прочерченной колее прошёл на улицу, куда переместилась машина.

Было Сороке не по себе, выпитая водка тяжёлым грузом легла в желудок, мешала — будто в брюхо камень загнала, что-то студёное, резкое холодило ноги, и холод этот волнами шёл вверх, к сердцу, к лёгким, к глотке. Сорока недовольно разглядывал тёмную рвань в ватной плоти тумана. Рвань явно была оставлена автомобилем. «Трусость, что ли, накатила? Но я никогда не был трусом. Или плохие предчувствия?» Как тогда, ранней весной пятнадцатого года, когда в бою с прорвавшимися германцами на выходе из Северного фарватера погиб Федя Садков. Землячок, кореш, он всё метался перед боем, поскольку во сне увидел, как со стены беззвучно, медленно, словно бы раздумывая, падать или нет, снялось громадное зеркало, набрало скорость и лихо припечаталось к полу. От зеркала остались мелкие брызги.

Разбитое зеркало — худая примета. Федя усох на глазах, посерел, лицо стало детским и далёким. Перед боем он сказал: «Меня убьют. Прощайте, братцы!» Его начали успокаивать — пустое, мол, всё это, не стоит обращать внимания, подумаешь, во сне зеркало разбилось, вот если бы покойника-отца увидел, и тот к себе позвал — тогда было бы худо. Такое означает, что батя призывает на тот свет, а разбитое зеркало — подумаешь! Но Федя всё равно рукою обречённо, как крылом, взмахнул: «Прощайте, братцы! Не увидимся больше».

И точно, после того боя не увиделись — Феде тяжёлым, в полтора полена длиной осколком отсекло ноги, он ещё пятнадцать минут жил, лежа на палубе — помочь ему никто не мог, шёл бой, — а потом крохотная долька стали величиной в арбузное зёрнышко просекла ему висок. И Феди Садкова не стало.

Нет, не снился Сороке покойник-отец, отправившийся в мир иной, когда сынку было всего два года, Сорока не помнил его, временами ему казалось, что он вообще никогда не видел отца: разве два года — возраст, чтобы у человека оставались воспоминания? Не снились ему ни разбитые зеркала, ни чёрные пауки, ни летающие гробы. Но тогда почему так тревожно на душе?

«Не трусь, друг, — сказал он себе, — держи хвост пистолетом, — хотя вся эта ненужная и неумная борьба нужна не больше, чем балтийской камбале парижские духи. Пусть занимаются этим господин штабс-капитан и господин подполковник, но тебе-то, Сорока, какое до этого дело? Один раз дуриком к финнам угодил, дуриком ушёл от них и хватит, хватит искать приключений на собственную задницу! Но нет, снова вляпался в коровье дерьмо. И ладно бы в коровье. Коровье — святое по сравнению с тем, в котором он сейчас находится. Пока стоял, дерьма натекло много, прибавилось — скоро не стоять, скоро плавать придётся. Уходить надо! — он помотал головой, вытряхивая из ушей какой-то посторонний нездоровый звук, родившийся в нём самом и теперь пытающийся проникнуть в явь, в туман, на улицу. — Но уходить надо умно, кончики обрезать так, чтобы не осталось никаких лохмотьев. Вот это, Сорока, самое трудное, — чтобы лохмотьев не осталось. Если останутся — чекисты и на Северном полюсе, и в Японии, и на самой высокой кавказской горе найдут».

Он осторожно, гася в себе дыхание, пошёл по улице. В туман. Не выпуская из глаз слабенькие тающие следы грузовика.

Как оказалось, ничего особенного, никаких чекистов. Перетрухнул Тамаев. Двое человек развозили на грузовике муку — рабочие пайки. По трети мешка на семью. На мешках были написаны номера квартир.

Плюнув себе под ноги, Сорока повернул назад. Туман сгущался, с залива наползали новые пласты, с Невы тоже сильно тянуло, было сыро и холодно, морская сырость особая — проникает в тело, вползает через кожу, через поры, студит кости.

— Ну что? — сипло спросил Тамаев из притени проёма.

— Ничего серьёзного. Велики глаза у страха, боцман.

— Я не спр-рашиваю про глаза, я спрашиваю — что?

— Машина муку развозит. По квартирам.

Боцман выплыл из проёма и махнул рукой: давайте следом! Только без стука, без грюка — чтобы ни один старый насморочник, страдающий бессонницей, не услышал. И не увидел. Матросы цепочкой двинулись за Тамаевым — пепельно-белёсые тени в плотной белёсости тумана. Первым в цепочке двигался Красков. Вообще-то Красков принадлежал к породе тех маленьких собачек, которые «до самой старости щенки», он и в семьдесят лет будет иметь поджарую мальчишескую фигуру, гладкое лицо без морщин, волосы без седины, сердце без сбоев… Если, конечно, доживёт до семидесяти. Мир прекрасен и яростен, слишком уж много уносит он людей, и все они — Красков, Тамаев, Сорока, Сердюк — капли одного моря. Разные по весу, по вкусу и вони, но капли. Суть у них одна: быть пролитыми на землю. Из земли вышли — в землю уйдут.

За Красковым шёл Сердюк — человек, который весь на виду, потом Сорока, за ним Дейниченко и замыкающим — Шерстобитов, такой же говорун, как и Красков. Каждое слово надо кулаком выколачивать: один удар по затылку — изо рта вместе с сорвавшимся с места зубом вылетает слово. Великий говорун, в общем.

Больше людей на завод решили не брать — хватит… должно хватить этого. Иначе толкотня будет такая, что недолго и на хвост соседу наступить.

Через полчаса находились у цели. Завод, обнесённый старым забором, был тих. Темно вокруг, чёрные стёкла помещений недобро мерцали в тумане. Только где-то у проходной на столбе висела-помигивала под железным колпаков одинокая электрическая лампа.

За заводским забором лежала длинная дуговая низинка, которая никогда не высыхала, в ней кричал одинокий коростель, звал себе подругу.

— Счас мы из малого освещения устроим большое, — Тамаев одёрнул повлажневший, собравшийся на спине горбом бушлат, — копаться не будем, надо всё быстренько, чтоб товар не протух. Красков и Сорока — за мной! — Тамаев уполз в белые шевелящиеся валы тумана, группа за ним. В живой ватной плоти осталась чёрная сусличья нора с неровными краями.

Сорока с Красковым поползли к лампе — одинокой нездоровой луне, не имеющей ровного света, лампа горела еле-еле, с перебоями, иногда вообще не горела, да и лучше было бы, если б она не горела совсем — ну что значит жалкая слабая лампа в мутной белой ночи?

И топчется, наверное, под ней какой-нибудь старый, насквозь прокуренной бормотун, которому сидеть бы дома да щели в стекле считать, а он нанялся па завод, потому что тут рабочий паёк, иногда дают муку, можно выжить. А что он, неведомый старый хрыч, без завода? Нуль без палочки, живой труп, который станет трупом неживым, как только желудок его сожмётся от голода до размеров птичьего.

— Там, над лампой, старик, Красков. Беспомощный хлипкий дед, которому свернуть голову всё равно что цыпленку. Тебе не жалко его, Красков?

— Жалко.

— Давай не будем убивать деда?

— А как?

— Найдём способ. Шарф какой-нибудь или платок в рот засунем, руки свяжем.

Вы читаете Русская рулетка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату