захотят узнать подробности. Увы, перечисление блюд заняло бы слишком много места. Да и скучное это дело — перечислять… Для кулинаров я когда-нибудь напишу ученый трактат «Что едят и пьют на другой планете» и в нем дословно, ничего не упуская, приведу образчики здешних меню. Сейчас же ограничусь лишь теми блюдами, которые заказал герой дня.
— Прежде всего, дорогуша, по бутылке вина на брата… Гулять так гулять! — отчаянно произнес Шишкин, подмигивая Клавдюхе. — Дальше… По тарелке куриного бульончика, мне лично с потрохами. А моей даме, — он мельком глянул на сияющую, как маков цвет, Настеньку, — моей даме с чем-нибудь другим, ну, с гребешками, например… Дальше… У вас тут значатся котлетки… Котлетки с грибной начинкой, я правильно понял? Ну и отлично!.. По порции этих самых котлеток… Ну и, наконец, кофе по-нашенски… — Инженер уже было закрыл меню, как вдруг спохватился и продолжал: — Да, чуть не забыл… А закуска? Закуска? На закуску, дорогуша, этакий легонький винегрет из огурчиков и помидорчиков… По порции на брата.
— Из Эдиных огурчиков, — с улыбкой глянула на меня Настенька.
Тетка Соня погрозила ей пальцем.
По нашим, земным понятиям гулянка (здесь это называется гулянкой) была так себе. Во-первых, вино…
На Земле я постыдился бы называть эти помои вином.
Что-то мутное, теплое, кислое… Да и закуска оставляла желать лучшего. Винегрет из огурчиков, помидорчиков и каких-то специй, конечно, вещь. А вот куриный бульончик с потрохами (мне, как и Шишкину, подали с потрохами) и котлетки с грибной начинкой не произвели на меня впечатления.
Я откупорил бутылку ловким ударом в донышко и налил в пузатые фужеры сиреневого цвета. Откупорили и остальные, но не ударом в донышко (у них это не получилось), а с помощью специальных штопоров. Откупорили, налили, но пить не спешили. Я подумал, что, наверно, предстоит какой-то церемониал, может быть тост, и не ошибся. Минуту или две спустя из-за столика встал Шишкин и обвел всех серьезным, пристальным взглядом.
— Друзья! — начал он и умолк, как умолкают, когда сказать больше нечего.
И тут случилось чудо не чудо, а что-то похожее на чудо, что меня буквально ошеломило. Шишкин стоял и молчал, то есть не раскрывал даже рта, голос же его раздавался по столовой, по площади, по всей деревне.
Я отчетливо различил слова:
— Друзья! Сегодня у нас праздник дождя. Это большое событие. Да, большое, я не оговорился, нет! И дело ведь не только в дожде, хотя он тоже нужен. Дело в том, что этот праздник стал еще одним шагом на пути к единению людей. Человек только тогда человек, когда он живет среди людей, и это важнее всего остального.
— Какой парадокс! — вставил Кузьма Петрович.
Собственно, он не вставлял, даже губами не пошевелил, как и Шишкин, просто его голос вдруг прозвучал в столовой и на площади. Громче, пожалуй, именно на площади.
— Не парадокс — истина! Нестареющая истина! Ура!
Я не сразу понял, что это за фокус. Лишь к концу речи сообразил, что она заранее, может быть, за неделю, за две (когда я был еще на Земле) была записана на пленку… Здорово! Я подумал, что и нам, землянам, недурно было бы перенять этот опыт. Задача тамады сразу облегчилась бы. Произнес первое слово: «Товарищи! Друзья! Собутыльники!» — и сиди себе помалкивай, остальное скажет за тебя репродуктор.
Шишкинское «ура» подхватило все наше застолье.
Шишкин повернулся к Настеньке и поцеловал ее в губы. Даже не поцеловал, как это мы понимаем и делаем, а просто прикоснулся губами к ее губам. Гляжу, и остальные целуются, то есть прикасаются. «Э- э, — думаю, — а я чем хуже?» Перевел взгляд на Фросю. Она сидит и, кажется, ждет… Ждет, когда я поцелую ее.
«Что ж, хороший обычай, его тоже надо перенять нам, землянам», — подумал я и, полуобняв Фросю, впился губами в ее горячие губы. Голова у меня закружилась, не знаю, как я усидел на стуле… Такой жгучей, такой испепеляющей сладости я не испытывал ни разу в жизни.
Фрося посмотрела на меня растерянно и… радостно, из чего я заключил, что наш земной поцелуй пришелся ей по вкусу.
Потом все взяли в руки фужеры и опорожнили их.
Я тоже опорожнил. Между прочим, и здесь, за столом, я не забывал о научных наблюдениях. Вино, например, я не просто выпил, как другие, а просмаковал его как следует. Потом стал ждать, что будет дальше, какой, так сказать, результат. Ничего особенного! Под ложечкой потеплело, как и у нас бывает, когда выпьешь, и все. Что касается головы, то она оставалась совершенно ясной и светлой. Можно было подумать, что во рту у меня и росинки не бывало.
III
Меня особенно интересовал Иван Павлыч. Он сидел рядом с Макаровной и ничем не выделялся. Когда пили — пил, хлопали — хлопал, целовались… Впрочем, когда целовались, он оставался неподвижным и невозмутимым.
«Нацеловался, хватит!» — подумал я, имея в виду не столько этого, сколько того, нашего, земного Ивана Павлыча, видного мужчину лет пятидесяти пяти, не красавца, однако же и не настолько дурного, чтобы отпугнуть своей наружностью.
В молодости наш, земной Иван Павлыч был силен по женской части и теперь нет-нет да и пожинает плоды или, точнее сказать, расплачивается за грехи молодости.
А началось все с приезда доброго молодца, которому пришла в голову странная мысль, будто бы он, этот добрый молодец, не кто иной, как сын Ивана Павлыча, пусть незаконный, но сын, а значит имеет право на душевное и всякое иное внимание.
Они сидели за столом, пили чай, Иван Павлыч зябко ежился под взглядами Лизаветы Макаровны и без конца повторял: — Не знаю… Не помню… Это недоразумение…
Добрый молодец (его звали Никитой) негромко, но твердо и настойчиво возражал, говоря, что недоразумение не то чтобы невозможно, а просто-таки исключается. Начисто исключается.
— Помню, когда мне исполнилось три годика, мама впервые открыла мне свою интимную тайну. Она сказала: «Дорогой мальчик, у тебя есть отец! И этот отец, может быть, один из самых добрых и любящих отцов на свете. И если он сейчас не здесь, а где-то далеко-далеко, если он не прижимает тебя к своей груди, то виновата в этом злая судьба, которая разлучила нас навеки…» Она сказала это и заплакала. А потом вытерла слезы и добавила: «Но ничего, когда вырастешь, то приедешь к отцу, скажешь, кто ты, и он покроет тебя поцелуями…» А потом… А потом она вспоминала о вас, моем отце, часто. Очень часто… И перед смертью (а умерла она год назад) взяла с меня слово, что я съезжу к вам и обязательно скажу, как она любила вас.
— Не знаю… Не помню, — продолжал твердить Иван Павлыч, боясь встретиться взглядами с Лизаветой Макаровной. Вообще же ей пора было на работу, но она решила опоздать, даже, может быть, совсем не пойти, лишь бы послушать, что еще скажет добрый молодец, он же Никита.
А Никита между тем говорил и говорил, причем, делал это с явным удовольствием, а некоторые эпизоды повторял дважды, точно хотел разжалобить и отца, и мачеху. Особенно он не жалел красок, когда речь заходила о бедности, о нужде, словом, о негативной стороне житья-бытья. О, как они бедствовали! Мать не имела приличного платья, а он, Никита, будучи уже достаточно взрослым, стеснялся подойти к любимой девушке и тем более проводить ее. И все по причине бедности.
— Не знаю… Не помню, — ошалело повторял Иван Павлыч.
Казалось, еще немного, и уже можно вызывать «скорую помощь» и отправлять Ивана Павлыча в ту страну, где живут одни Юлии Цезари, Наполеоны и прочие великие мира сего. Но вызывать и отправлять в намерения Никиты, видно, не входило. Почувствовав, что папаша, то есть Иван Павлыч, уже испекся, он