еврейских гоим! Кто это говорит, будто
Повисло долгое молчание. Рабби Сендерс откинулся на стуле, тяжело дыша и дрожа от ярости.
— Пожалуйста, не сердись так, — нежно попросила сестра Дэнни. — Тебе это вредно.
— Простите, — с трудом пробормотал я, не зная, что еще сказать.
— Рувим не сам так думает, — тихо продолжила сестра Дэнни, обращаясь к отцу. — Он просто…
Отец прервал ее сердитым взмахом рук. Затем твердо прочитал благодарственную молитву и вышел из кухни, по-прежнему в ярости.
Сестра Дэнни потупилась в тарелку, ее черные глаза были печальны.
Позднее, когда мы с Дэнни ушли в его комнату, он просил меня подумать десять тысяч раз, прежде чем отпускать подобные замечания в присутствии его отца. С его отцом можно чудесно ладить — пока он не сталкивается с идеей, пришедшей из «порченого мира».
— Откуда мне было знать, что сионизм — это порченая идея? — возразил я. — Господи, меня словно через семь врат ада провели!
— Герцль не носил лапсердак и пейсы. И Бен-Гурион тоже.
— Ты что, серьезно?
— Речь не обо мне. Речь о моем отце. Никогда больше не пытайся говорить с ним о еврейском государстве. Для моего отца Бог и Тора — это очень серьезно, Рувим. Он с радостью пойдет на смерть ради них. Светское еврейское государство для моего отца — это богохульство, нарушение заповедей Торы. Ты дотронулся до живого нерва. Пожалуйста, не делай так больше.
— Хорошо, что я еще не упомянул, что это мой отец говорит. Он бы, наверно, выкинул меня из дома.
— Он бы
— А он… Как он себя чувствует?
— В смысле?
— Он то и дело плачет. С ним… У вас что-то случилось?
Рука Дэнни потянулась к пейсу и нервно его подергала.
— Шесть миллионов евреев погибло. Он… Я уверен, он все время о них думает. Он очень страдает.
— Он, наверно, болен? Ведь твоя сестра сказала…
— Он не болен, — прервал меня Дэнни. Его рука опустилась. — И знаешь, я совсем не хочу об этом говорить.
— Хорошо, — сказал я спокойно. — Только знаешь, что-то мне не хочется заниматься сегодня Талмудом. Пойду-ка я прогуляюсь хорошенько.
Он ничего не ответил. Но лицо его было печально, когда я выходил из комнаты.
Когда я встретился с рабби Сендерсом за обедом, он, казалось, полностью забыл об утреннем инциденте. Но я теперь тщательно выбирал выражения, прежде чем сказать что-либо. И был с ним настороже.
Однажды в конце июля Дэнни заговорил о своем брате. Мы сидели в библиотеке и читали, подперев голову руками, как вдруг он оторвался от чтения и сказал, что глаза снова его беспокоят и что он не удивится, если ему скоро придется носить очки: его брату уже выписали очки, а ведь ему только девять. Я заметил, что не похоже было, чтобы его брат много читал, так зачем же ему очки.
— Чтение здесь ни при чем, — возразил Дэнни. — У него просто слабые глаза, и все.
— А у тебя воспаленные глаза.
— Так оно и есть.
— … словно ты Фрейда начитался.
— Ха-ха.
— А что Фрейд говорит о таких заурядных вещах, как покраснение глаз?
— Он говорит, что им надо дать отдохнуть.
— Гениально.
— Мой брат — хороший мальчик. Болезнь накладывает на него ограничения, но вообще-то он хороший мальчик.
— Он тихий, вот и все, что я могу про него сказать. Он вообще учится?
— Ну, разумеется. Он тоже умом не обижен. Но ему приходится соблюдать осторожность. Отец не может его заставлять.
— Повезло.
— Не знаю. Не хотел бы всю жизнь быть больным. Пусть уж лучше давят. Но он хороший мальчик.
— Сестра твоя тоже очень хорошенькая.
Дэнни, похоже, не услышал моих слов — а если и услышал, то предпочел полностью их проигнорировать. И продолжил разговор о брате:
— Это ведь должно быть ужасно — все время болеть и зависеть от таблеток. Он просто молодчина. И умница.
Он словно с трудом подыскивал слова, и я не мог понять, к чему он клонит. Следующая его фраза меня просто огорошила:
— Из него может выйти прекрасный цадик.
Я уставился на него:
— Что-что?
— Я говорю, мой брат может оказаться прекрасным цадиком, — тихо повторил Дэнни. — Мне в последнее время приходит в голову, что, даже если я не займу место моего отца, я же ведь не разрушу династию. Это место займет мой брат. Я все время говорил себе, что, если я не займу место отца, я разрушу династию. Я убеждал себя в том, что просто обязан стать цадиком.
— Поскольку твой дом не разнесен по кирпичикам, — сказал я осторожно, — я предполагаю, что ты не говорил еще об этом с отцом.
— Нет, не говорил. И не собираюсь. Пока что.
— А когда собираешься? Я на этот день уеду из города.
— Не надо, — сказал он тихо. — Ты будешь мне нужен в этот день.
— Да ладно, я пошутил, — сказал я, холодея при этом от ужаса.
— А еще мне недавно пришло в голову, что мое беспокойство о здоровье брата — чистая показуха. Я никогда не был к нему особо привязан. Он просто ребенок. Я немного жалею его, вот и все. Я действительно беспокоюсь лишь о том, чтобы он оказался достаточно здоров для того, чтобы занять место отца. Когда я это осознал — это, знаешь ли, было нечто! Как тебе, еще не скучно все это слушать?
— Ужасно скучно, — ответил я. — Жду не дождусь, когда ты расскажешь отцу. Вот будет веселуха!
— Тебе придется подождать, — глухо сказал он. — И быть рядом со мной. Ты будешь мне очень нужен.
— Давай лучше о твоей сестре поговорим, для разнообразия.
— Я тебя уже слышал. Давай не будем говорить о моей сестре, если ты не возражаешь, а поговорим лучше о моем отце. Хочешь знать, как я отношусь к моему отцу? Я им восхищаюсь. Я не знаю, чего он пытается от меня добиться этим диким молчанием, которое он установил между нами, но я им восхищаюсь. Я считаю его великим человеком. Я уважаю его и полностью доверяю ему, вот почему я готов жить в этом молчании. Я не знаю, почему я доверяю ему, но это так. И жалею его тоже. Он в умственной западне. Он живет в ней с рождения. Я никогда не хотел жить в такой же западне, как он. Я хочу иметь возможность вздохнуть. Возможность думать и высказывать то, что я думаю. Сейчас я тоже в западне. Ты знаешь, каково это — жить в западне?
Я медленно покачал головой.
— Да и откуда тебе знать… Это самое отвратительное, изматывающее, гнетущее чувство в мире.