Рабби Гершензон был высоким плечистым мужчиной под семьдесят, с длинной конусообразной бородой и тонкими заостренными пальцами, которые беспрестанно плясали в воздухе. Говоря, он все время помогал себе руками, а когда молчал, барабанил по столу или по раскрытому перед ним Талмуду. Это был мягкий, деликатный человек с карими глазами, овальным лицом и тихим, порою почти не слышным голосом. Но при этом он был потрясающим учителем — и его метод напоминал метод моего отца: он шел в глубину, сосредотачиваясь на нескольких строках, и не двигался дальше, пока не был уверен, что мы все хорошо усвоили. В первую очередь он делал акцент на комментаторах Талмуда раннего и позднего Средневековья и всегда рассчитывал, что мы придем на семинар, хорошо подготовившись. Обычно он вызывал кого-то из нас прочитать текст, истолковать его — а потом начинались вопросы. «Что говорит Рамбан о вопросе рабби Акивы?» — мог спросить он на идише о каком-то отдельном пассаже (раввины на семинарах Талмуда говорили только на идише, но студенты могли отвечать и по-английски, я отвечал по- английски). «Все соглашались с объяснением Рамбана? — продолжал вопрошать рабби Гершензон. — Ага, Меири не соглашался. Очень хорошо. И что говорил Меири? А Рашба? Как Рашба объяснял ответ Абайя?» И так далее, и так далее. Почти всегда наступал момент, когда студент, вызванный читать текст, увязал в переплетении вопросов и стоял, уставившись в свой Талмуд и сгорая от стыда, что он не в состоянии ответить. Повисала долгая мертвенная тишина, рабби Гершензон начинал барабанить пальцами по столу или по Талмуду. «Не знаете? Как же это вы не знаете? Вы вообще готовились? Вот как, готовились? И все- таки не знаете? — Наступала еще одна пауза, потом рабби Гершензон обводил взглядом аудиторию: — А кто знает?» — и, разумеется, рука Дэнни сразу взметалась вверх, и у него был ответ наготове. Рабби слушал, кивал, а потом его пальцы прекращали выстукивать дробь, а летали в воздухе в такт его развернутому комментарию к ответу Дэнни. Бывало, однако, что он не кивал Дэнни, а начинал задавать вопросы теперь уже ему, и это выливалось в диалог, которому весь семинар внимал в молчании. Большей частью эти диалоги длились всего несколько минут, но уже к концу сентября дважды случалось так, что их споры затягивались на три четверти часа. И я при этом постоянно вспоминал подобные талмудические споры между Дэнни и его отцом. Так что забыть его было не то что трудно, но прямо-таки невозможно.
Талмудические занятия были устроены таким образом, что с девяти до полудня мы занимались самостоятельно, готовясь к семинару с рабби Гершензоном. Потом мы обедали. И с часу до трех шло само занятие, шиюр с рабби Гершензоном. Никто в аудитории не знал, кого вызовут читать и отвечать на вопросы, и все лихорадочно готовились, но это мало помогало. Сколько бы мы ни занимались, непременно наступал этот страшный момент тишины, когда вопрос рабби Гершензона оставался без ответа и его пальцы начинали выбивать барабанную дробь.
В семинаре было четырнадцать человек, и все мы, кроме Дэнни, рано или поздно оказывались в этом неловком положении. Я был вызван отвечать в начале октября и тоже столкнулся с этой тишиной — но ненадолго, а потом мне все-таки удалось выкарабкаться, найдя ответ на почти немыслимый вопрос. Ответ был принят и дополнен рабби Гершензоном, прежде чем Дэнни успел поднять руку. Я заметил, как Дэнни мельком взглянул на меня, пока рабби Гершензон развивал мой ответ. Затем отвел взгляд, на губах его играла теплая улыбка. В сиянии этой улыбки мой гнев испарился, и вернулось мучение, вызванное невозможностью с ним общаться. Но теперь это мучение было не столь сильным — боль, которую я мог терпеть. На мою учебу она больше не влияла.
К середине октября все, кроме меня, отвечали по крайней мере дважды. Я старательно готовился и ждал вызова. Но меня все не вызывали. К середине октября я начал испытывать беспокойство. К середине ноября я все еще дожидался второго раза. Я принимал участие в семинарских дискуссиях, спорил, тянул руку почти так же часто, как Дэнни, в ответ на Гершензоново «А кто знает?» — но читать он меня все не вызывал. Я никак не мог понять, в чем дело, и начал беспокоиться, не поддерживает ли он таким образом запрет, наложенный на меня и моего отца рабби Сендерсом.
Еще одно обстоятельство сильно смущало меня в это время. Бурная деятельность довела моего отца до того, что он, к моему ужасу, стал похож как скелет. По вечерам он приползал домой, выпивал свой стакан чаю, заходил ко мне в комнату на несколько минут, глядя на меня пустыми глазами и не слушая, что я ему говорю, и затем уходил в свой кабинет. Теперь по субботам мы не изучали с ним Талмуд — я занимался самостоятельно, пока он отсыпался. Палестинский вопрос обсуждался в ООН, и план по разделу Палестины вот-вот должны были поставить на голосование. Тем временем газеты что ни день сообщали о новых актах терроризма и кровопролития; и казалось, что ни неделя — в Мэдисон-сквер-гарден собирался новый многолюдный митинг. Мне удалось сходить на два из них, и во второй раз я позаботился прийти достаточно рано, чтобы мне досталось место внутри зала. Ораторы говорили через усилители, все хлопали и кричали, и я отбил себе ладони и сорвал голос, поддерживая их. Мой отец тоже выступал на этом митинге, его голос грохотал через колонки. Он выглядел так внушительно за своим микрофоном, благодаря усиленному голосу он казался великаном. Он закончил, я сидел и слушал шквал аплодисментов, и глаза мои наполнялись слезами гордости.
Тем временем «Лига за религиозный Эрец-Исраэль» рабби Сендерса продолжала печать свои антисионистские манифесты. Они попадались мне повсюду — на улицах, в трамваях, на столах колледжа, в столовой, даже в туалете.
По ходу работы ассамблеи ООН становилось понятно, что план по разделу Палестины будет поставлен на голосование где-то к концу ноября. Вечером в субботу 29 ноября это наконец произошло. Я услышал об этом по кухонному радио. Узнав результат голосования[68], я заплакал как ребенок, а позже, когда вернулся отец, мы обнялись, всхлипнули и поцеловались, и наши слезы перемешались на щеках. Он почти помешался от радости. Смерть шести миллионов евреев наконец- то обрела смысл, причитал он без конца. Наконец-то это случилось. Через две тысячи лет — случилось. Мы снова — народ, у нас снова есть родина. Благословенно наше поколение. У нас есть возможность увидеть, как создается еврейское государство. «Слава Богу! — повторял он. — Слава Богу! Слава Богу!» Мы то рыдали, то болтали до трех часов ночи.
Утром я вскочил ошалевшим от недосыпа, но в том же приподнятом настроении. Мне хотелось поскорее помчаться в колледж, чтобы разделить его с друзьями. Но уже за завтраком моя радость была поколеблена, пока мы с отцом слушали радио: через несколько часов после голосования в ООН автобус, следующий из Тель-Авива в Иерусалим, был атакован арабами, семь евреев погибли. И радостное возбуждение перешло в ярость, когда я приехал в колледж и обнаружил, что он завален антисионистскими листовками рабби Сендерса.
Листовки отвергали голосование ООН, приказывали евреям его игнорировать, называли государство «профанацией имени Господа» и объявляли, что лига намерена бороться против признания его американским правительством.
Только угроза декана о немедленном отчислении удерживала меня в тот день от того, чтобы ринуться в драку. Меня не раз так и подмывало заорать на антисионистски настроенных студентов, которые кучковались в коридорах и аудиториях, обсуждая в полный голос, что надо присоединиться к арабам и британцам, коли они против еврейского государства. Но мне как-то удавалось держать себя в руках и молчать.
В последующие недели я был вознагражден за это молчание. Когда арабские войска начали нападать на еврейские общины в Палестине, а толпа арабов прокатилась по авеню Принцессы Марии в Иерусалиме, круша магазины, так что старый еврейский торговый центр остался сожженным и разграбленным, когда список еврейских жертв рос ежедневно, лига рабби Сендерса неожиданно притихла. Лица ярых антисионистов-хасидов в колледже напряглись и побледнели, а все антисионистские пересуды прекратились. Я каждый день наблюдал в столовой, как они читали за столами кипы еврейских газет с кровавыми отчетами и затем обсуждали их между собой. Я слышал вздохи, видел покачивания голов и глаза, полные грусти. «Снова льется еврейская кровь, — шептались они. — Как будто Гитлера было мало. Снова кровь, снова убийства. Чего еще миру от нас надо? Шести миллионов мало? Снова евреи должны умирать?» Их боль от новой вспышки насилия в Палестине перевесила ненависть к сионизму; они не обратились в сионизм, они просто притихли. Я радовался в эти недели, что сумел удержать свой гнев.
Семестр я закончил на одни пятерки. Рабби Гершензон тоже поставил мне пятерку, хотя вызвал меня в своем талмудическом семинаре только один раз за все четыре месяца. Я собирался поговорить с ним, пока не начался второй семестр, но в первый же день каникул у отца случился второй инфаркт.
Он упал без чувств на собрании Еврейского национального фонда, на «скорой» был доставлен в