дисциплину. Точное их число установить не удалось…
Удивительно, но Нечаев так и не успел сделать ничего революционного. Даже организовать простейших беспорядков. Организовал он только убийство одного из членов кружка – несчастного студента Иванова, который не захотел ему подчиняться. Все члены «Народной расправы», которых выявило следствие, были арестованы, но Нечаев… сумел скрыться. «Видимо, за границу», – писала газета.
«За границу», – с ужасом прочел я.
Когда я закончил чтение, Федор Михайлович попросил завтра же непременно навестить их.
Я пришел, когда Достоевский читал Ане вслух описание зверского убийства.
«Они заманили Иванова в грот. Кузнецов (один из студентов) схватил Иванова и повалил его у входа. Тогда Нечаев и еще два студента бросились на Иванова. Нечаев сел на грудь Иванова и стал его душить.
Кузнецов сидел на ногах, а остальные двое стояли около и ничего не делали. В это время Иванов крикнул: «За что вы меня бьете, что я сделал?» Но вскоре уже не кричал, хотя еще шевелился. Тогда Нечаев взял револьвер и прострелил голову Иванова…»
Федор Михайлович обратился ко мне:
– Итак, вы собирались туда поступать?
– Совершенно точно…
– Значит, вы видели студентов? Разговаривали с ними?
– Они мне показались все похожими друг на друга. То, что у нас называется «отсталые молодые люди»… то есть напрочь лишенные нигилизма… добрые провинциалы!
– Таким, как это ни странно, легче навязывать чужую волю… И если появится сильный человек, их легко свести с ума. Это в нашей русской душе. Таинственная потребность отрицания, таящаяся в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем. Причем отрицания главной святыни, перед которой еще недавно благоговел… и которая
(Пророк он был… Анна Григорьевна, действительно, дожила. И когда я убегал из Большевизии, несчастная жена Федора Михайловича все еще была жива.)
Но тогда он вдруг усмехнулся и спросил:
– А куда делся ваш друг, худенький, маленький, нервный, вечно кусающий свои изъеденные до крови ногти?
Я вздрогнул. Ведь именно так характеризовал Нечаева в газете один из членов «Народной расправы»…
Федор Михайлович продолжал:
– До сих пор помню взгляд вашего товарища. Его маленькие темные глазки… смотрели с выражением такой злобы, с такой неумолимой властностью, что я не мог отвести взгляда. И знаете, я даже почувствовал животный страх, будто начинается припадок… И ведь начался…
Я сказал, что сожалею и ничего о нем не знаю.
Федор Михайлович пристально смотрел на меня. Потом будто опомнился и вновь заговорил о преступлении:
– Да знаете, что самое интересное в сегодняшней газете? Пишут, что он сейчас в Швейцарии или Германии. Мы с вами здесь… и он, возможно, тоже здесь…
На этом разговор закончился, и я поспешил откланяться.
Когда уходил, слышал их поцелуи. И, закрывая дверь, – его голос:
– Как же мы срослись… ножом не разрежешь. Вот для таких, как ты, Аня, и приходил Христос… Я говорю не потому, что люблю, а потому что знаю тебя…
И опять поцелуи.
Повторюсь, он был бешено чувственен. И всю силу страсти обрушил на невинную Аню.
Итак, гувернер где-то здесь! Я решил немедля вернуться в Россию. Несмотря на теткины моления оставаться за границей, которые она регулярно присылала мне в письмах.
Я зашел проститься с Достоевскими. Федора Михайловича не было – пришли деньги от издателя, и он в очередной раз отправился выкупать вещи из ломбарда.
Она сказала:
– Я вам всякое наговорила… Забудьте. Я счастлива с ним… Вы ушли, а мы долго говорили о Евангелии и Христе. Я так радуюсь, когда он говорит со мной не только о сахаре в кофее… Вы знаете, Федя все утро писал об этом убийстве. Оно не дает ему покоя, рождает кошмары. Я боюсь припадка… Вчера ему приснился сон – он летит над городами, покрытыми красным покрывалом… И жалко звонят колокола. Он проснулся, долго молчал, потом рассказал сон и добавил: «Это будущее – Россия, вымытая кровью».
И все это она произнесла простодушно, буднично. В этом доме о мироздании, о мировых катастрофах привыкли говорить бытово, как о сладком тортике…
В дверях она сказала:
– Жаль, Алеша, что уезжаете. Он хотел, чтоб вы к нам почаще заходили. Его очень заинтересовал ваш друг, и он просит вас найти его или на худой конец передать ему наш адрес…
Я пробыл в Петербурге неделю. И уже перестал бояться, когда жандарм принес повестку из Третьего отделения собственной его Императорского Величества канцелярии. И попросил расписаться…
Сейчас трудно представить ужас, который вызывало одно это название!
Дрожащими руками я держал повестку…
В ней писалось, что по причине длительного нахождения за границей, согласно постановлению МВД номер такой-то, я должен явиться завтра в девять утра в Третье отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии.
Отлегло от сердца – понял, что это обычный интерес к долго путешествующим.
Что ж, я путешествовал с тетушкой по Швейцарии, знакомился с красотами сей страны… потом лечился на водах… И я решил не сообщать об этом вызове тетушке.
Но чем ближе был день, тем больше я боялся. Ведь были встречи с Бакуниным, заочно приговоренным Сенатом к вечной каторге, и с Марксом, и с самим Герценом… И, наконец, с проклятым Нечаевым!
Но надо было идти. Утром выпил кофею и, кивнув швейцару Тихону, вышел на набережную. Был промозглый петербургский день…
Я вошел в подъезд страшного здания. Пожалуй, это был самый пугающий дом в Петербурге. Ходили ужасные слухи об удивительном устройстве пола в нем… После покушения на Государя и бегства моего гувернера тетка решила предостеречь меня от опасных идей. И рассказала о чудовищном наказании – особом устройстве в Третьем отделении. Это был пол, который придумал некто Шешковский, глава тайной полиции, во времена великой Императрицы. Императрица, переписывавшаяся с Вольтером, отменила пытки, но кнут оставила, подчеркнув тем самым благодетельную в нашем незрелом, детском обществе