Комната загудела от хохота.
— А то нет? Мало вы скулили, как пес, у меня под дверью, мало мне обещали, а?
— Господи помилуй! Люди! И как это гром не разразит такое чучело? — воскликнул удивленный Борына.
— Вельможные судьи, вся деревня знает, как дело было, все в Липцах могут подтвердить, что я правду говорю. Пока я у них служила, он мне проходу не давал. Ох, бедная я, сирота горемычная! Ох, несчастная моя доля!.. Как же я могла оборониться от такого мужика? Хотела кричать, а он меня побил и сделал со мной, что хотел… И куда же я теперь пойду с ребенком, куда денусь? Вот свидетели скажут и подтвердят! — выкрикивала она сквозь рыдания.
Но оказалось, что свидетели ничего не знают, кроме сплетен и догадок. Ева опять начала убеждать судей и в конце концов в качестве последнего доказательства положила на стол перед судьями ребенка, предварительно распеленав его. Ребенок дрыгал голыми ножками и орал благим матом.
— Сами поглядите, вельможные судьи, чей он: и нос такой же — картошкой, и глаза его — карие. Как две капли воды Борына!
Тут уже и судьи не могли удержаться от смеха, а публика просто выла от удовольствия. Приглядывались то к ребенку, то к Борыне, делали вслух замечания:
— Вот так девушка — чисто кошка драная!
— Борына вдовец, отчего бы ему не жениться на ней, а мальчонка пригодится в пастухи.
— Линяет она, как корова по весне!
— Красавица писаная! Только соломой набить да в просо посадить — всех ворон распугает.
— И так уж собаки убегают, когда Евуся по деревне идет!
— А рожа-то, как помоями вымазана!
— Оттого что она девушка бережливая: умывается только раз в год, чтобы на мыло не тратиться…
— Да и некогда ей умываться — у евреев печи топит.
Шутки сыпались все более злые и безжалостные, и Ева замолчала. Бессмысленным взглядом загнанного животного смотрела она на окружавших ее людей и что-то обдумывала.
— Тише! Грех смеяться над чужой бедой! — крикнула Доминикова с такой силой, что насмешки разом умолкли и некоторые стали смущенно чесать затылки.
Дело кончилось ничем.
Борына почувствовал безмерное облегчение. Хоть он и не был виноват, а все же боялся людских толков. Да и суд мог присудить, чтобы он платил Евке, потому что таков уж закон: никогда не знаешь, кого он по голове стукнет, виноватого или невиновного. Ведь бывало так не раз, не два и не десять раз…
Он тотчас вышел на улицу и, поджидая Доминикову, мысленно припоминал все подробности этого дела. Он не мог понять, почему Ева вздумала подать на него жалобу.
— Нет, это, она не своим умишком придумала, это кто-то другой через нее в меня метил! Но кто же?
Они с Доминиковой и Шимеком пошли в трактир поесть, так как было уже далеко за полдень. В разговоре Доминикова осторожно намекала ему, что неприятность с Евкой, вероятно, дело рук его зятя, кузнеца, но Борына никак не мог этому поверить:
— А какая ему от этого польза?
— Хотел вас в расходы ввести и выставить на посмешище. Есть такие люди, что, потехи ради, с другого шкуру сдерут.
— И чего это Евка на меня взъелась, не пойму. Ничем я ее не обидел и еще за крестины ее щенка отдал ксендзу мешок овса.
— Она служит теперь у мельника, а мельник с кузнецом одна компания. Вот и смекайте!
— Нет, я тут ничего не пойму! Выпьем еще!
— Спасибо, пейте вы, Мацей!
Выпили по одной, потом по второй, съели еще фунт колбасы и полбуханки хлеба. Мацей купил связку бубликов для Юзи, и они стали собираться в обратный путь.
— Садитесь ко мне, Доминикова, покалякаем. Одному скучно.
— Ладно. Я только сбегаю в костел помолиться. Она ушла, но скоро вернулась, и они выехали. Шимек тащился за ними шагом, так как пески на дороге были глубокие, а в возок Доминиковой была впряжена только одна лошадь. Да и развезло парня немного, он не привык пить и был еще ошеломлен впечатлениями суда. Он всю дорогу клевал носом, а по временам, очнувшись, срывал с головы шапку, набожно крестился и, рассеянно уставившись на хвост своей клячи, как будто это было лицо судьи, бормотал: 'Свинья наша, вся белая, а у хвоста черное пятно'.
Солнце уже стояло высоко, когда они отъехали в лес. Борына и Доминикова разговаривали мало, хотя и сидели рядом на переднем сидении.
Неучтиво было бы все время молчать, словно какие-нибудь нелюдимы, и поэтому они порой перекидывались словом-другим — только чтобы не заснуть и чтобы в горле не пересохло.
Борына погонял свою кобылу — она начала убавлять шаг и от жары и усталости была вся потная, — иногда насвистывал и снова умолкал, что-то про себя обдумывая, взвешивая и часто исподтишка поглядывая на старуху, на ее сухое, словно из воска вылитое лицо с застывшими морщинами. Она все время шевелила беззубым ртом, как будто молилась про себя. Иногда надвигала на лоб красный платок, потому что солнце било ей прямо в лицо, и сидела неподвижно, только темные глаза ее горели.
— Что, картошку выкопали уже? — спросил, наконец, Борына.
— Выкопали. Хорошо уродилась в нынешнем году.
— Будет чем откармливать приплод.
— Я и то уже откармливаю кабанчика, — на масленицу может понадобиться.
— Правда, правда… Говорят, Валек Рафалов к вам сватов с водкой засылал?
— Не он один. Да зря только деньги тратят. Моя Ягуся не для таких, нет!
Она подняла голову и своими ястребиными глазами впилась в лицо Борыны, но Борына помнил, что он человек почтенный и в летах, не ветрогон какой-нибудь, и лицо его оставалось холодно-спокойным и непроницаемым. Оба молчали долго, как бы испытывая друг друга.
Борыне никак нельзя было начать первому: как же, разве может он, человек немолодой и первый богач в Липцах, так вот прямо взять да и сказать, что Ягуся ему приглянулась? Есть у него и гордость и смекалка!
Но по натуре он был человек горячий, и его злило, что приходится проявлять такую выдержку, действовать окольными путями и заискивать перед кем-то.
Доминикова же догадывалась, что его так волнует и сердит, но ни единым словечком ему не помогла. Она посматривала то на него, то в голубую даль. Наконец, сказала как бы нехотя:
— А жарища-то какая — точно в страду.
— И не говорите!
Было и в самом деле жарко — по обеим сторонам дороги сплошной мощной стеной тянулся бор, и ни малейшее дуновение ветерка не доходило сюда с полей, а солнце стояло в зените и так пекло, что разогретые деревья замерли, в изнеможении склоняя над дорогой неподвижные ветви и только время от времени роняя янтарные иглы, которые, кружась, падали на дорогу. Грибной прелый запах подсыхающих болот и дубовых листьев щекотал ноздри.
— А знаете, Мацей, дивлюсь я, да и другие тоже, что такой хозяин, как вы, у которого и голова на плечах, и земли столько, и от людей почет, не имеете охоты должность какую-нибудь занять.
— Правильно вы говорите — охоты не имею. На что это мне! Был я три года солтысом — а что толку? Сколько своих денег приплатил, и сам намаялся, и лошадок заморил! Сколько нахлопотался да набегался — хуже всякого пса! Да и в своем хозяйстве беспорядки пошли, разорение такое, что моя старуха постоянно со мной ругалась, доброго слова я от нее не слыхал.
— Конечно, и она права была. А все же войтом или солтысом быть — и почетно и доходно.
— Спасибо! Перед урядником спину гни, писарю и всякому голышу из управы кланяйся… Велика честь! Мужики податей не заплатят, мост завалится, взбесится собака, кого-нибудь хватят колом по башке — кто виноват! Солтыс! С него штрафы тянут! Доходно, говорите? Немало я и писарю и в волость носил кур,