— В нахлебники к тебе не пойду, нет!
Сразу после обеда все разошлись, только Антек сидел на крыльце и о чем-то думал. Куба, пустив лошадей пастись в клевер за ригой, лег под стогом вздремнуть, но сон не приходил. Ему не давала покоя мысль, что, будь у него ружье, он мог бы настрелять много птиц, даже и зайцев, и каждое воскресенье носил бы его преподобию.
'Ружье мог бы сделать кузнец — вот он смастерил леснику такое, что, как пальнет в лесу, по всей деревне слышно!..
Механик, черт его дери! Но за такое ружье он рублей пять спросит! — размышлял Куба. — Откуда же их взять? Зима идет, тулуп надо покупать, сапоги тоже до святок не выдержат… Правда, за хозяином еще десять рублей и портки да рубаха… Тулуп можно купить рублей за пять… нет, короток будет… Сапоги — три рубля. Да и шапка пригодилась бы… Его преподобию надо рубль отнести на помин души родителей… Эх, черт — так ничего и не останется!..'
Он плюнул и стал выбирать из кармана последние крошки табаку. И вдруг нащупал деньги, о которых забыл во время обеда.
— А вот и есть денежки, есть! — Спать совсем расхотелось. Из корчмы долетали далекие слабые звуки музыки и эхо чьих-то голосов.
— Пляшут, черти, водочку пьют, папиросы курят! — вздохнул Куба и опять лег ничком. Глядя на стреноженных лошадей, которые сбились в кучу и кусали друг друга, он думал о том, что надо и ему вечером сходить в корчму, купить себе табаку и хоть одним глазком поглядеть, как люди веселятся. Он то и дело вынимал из кармана свои деньги и любовался ими, поглядывал на солнце, но оно стояло еще высоко и сегодня что-то медленно двигалось к западу, словно тоже хотело немного отдохнуть в воскресенье. А Кубу так потянуло в корчму, что он беспокойно ворочался с боку на бок и даже кряхтел от нетерпения. Но сейчас идти нельзя было, потому что из-за риги вышли Антек и Ганка и пошли межою в поле.
Антек шел впереди, а за ним Ганка с мальчиком на руках. Они изредка обменивались словом- двумя и шли медленно. Антек несколько раз нагибался и трогал рукой стебельки всходов.
— Хороши! Густые, как щетка, — сказал он, оглядывая тот участок, который он засевал для себя, отрабатывая за это отцу.
— Хороши, хороши, а у отца лучше — как лес, всходит! — заметила Ганка, глядя на соседние полосы.
— У него земля лучше унавожена.
— Были бы у нас три коровы, так и мы землю больше подкормили бы.
— Да… хорошо бы и лошадку свою…
— И приплод был бы на продажу. А так что? У отца каждая мелочь, каждая соломинка на счету, больно он всем дорожится!
— И всем нас попрекает!
Разговор оборвался. Горькая обида затопила им сердца гневом, тоской, глухим, болезненным возмущением.
— И всего-то моргов восемь нам досталось бы! — невольно вырвалось у Антека.
— Да, не больше. Ведь тут и Юзька, и Кузнецова жена, и Гжеля, и мы, — перечисляла Ганка.
— Кузнецу можно деньгами выплатить и оставить себе хату и пятнадцать моргов.
— А чем выплатишь? — Ганка даже застонала от острого чувства бессилия, и слезы потекли по ее щекам, когда она обвела глазами поля свекра: земля — чистое золото, тут и пшеницу, и рожь, и ячмень, и свеклу сеять можно! Такое богатство, и все оно чужое, чужое!..
— Не реви, дура, все же тут восемь моргов наших.
— Хоть бы половину только, да хату, да вон то поле, что под капустой, — указала она налево, в сторону лугов, где голубели длинные гряды капусты. Они свернули туда.
Сели на краю луга под кустами, и Ганка стала кормить заплакавшего ребенка, а Антек скрутил папиросу и закурил, хмуро глядя прямо перед собой.
Он не говорил с женой о том, что его грызло, что жгло ему сердце, как горячий уголь, — не умел сказать, да она и не поняла бы его.
Известное дело, баба, что она понимает? Живет себе, как та тень, что бежит за человеком… Хозяйство, дети да кумушки — вот для нее и весь свет! Все они таковы, — с горечью думал Антек. На душе у него было тяжело. — Вот этой птице, что летает над лугом, — и той лучше, чем иному человеку. Какие у нее заботы! Летает себе да поет, а Господь засевает для нее поля — только собирай и кормись!
— А денег у отца разве нет? — начала Ганка.
— Откуда же?
— Да он Юзьке такие кораллы привез, что корову можно бы на эти деньги купить. И Гжеле постоянно посылает через войта…
— Посылать-то он посылает, — отозвался Антек рассеянно, думая о другом.
— Так это же всем нам обидно! А одежу, что осталась от покойницы матери, в сундуке гноит и взглянуть на нее не дает… Там юбки-то какие, и платки, и чепцы, и бусы…
Ганка долго перечисляла все добро, хранившееся в сундуке, изливала свои обиды, горести и надежды, а Антек упорно молчал. Наконец, потеряв терпение, она ткнула его в плечо.
— Спишь, что ли?
— Нет, слушаю. Мели, мели — может, тебе от этого полегчает. А как кончишь — скажи…
Ганка расплакалась — она была слезлива, да и очень у нее накипело на душе. Стала корить мужа, что он говорит с нею, как с девкой какой-нибудь, что ему и дела нет до нее и детей. Допекла его так, что Антек вскочил и крикнул с злой насмешкой: — Поголоси, поголоси еще, авось вороны услышат и пожалеют тебя! — Он указал глазами на летавших над лугом ворон, нахлобучил шапку и, широко шагая, пошел обратно в деревню.
— Антек! Антек! — звала Ганка жалобно, но он не обернулся.
Ганка завернула малыша и, плача, пошла домой. Горько ей было: не с кем и поговорить, некому пожаловаться на долю свою. Живешь затворницей какой-то, даже к соседям нельзя сходить и душу отвести. Показал бы ей Антек соседей! Сиди всегда дома, да работай не покладая рук, да угождай всем, а никогда доброго слова не услышишь! Другие бабы ходят в корчму и на свадьбы… а ее Антек… да разве на него угодишь? Иногда бывает такой добрый да ласковый, хоть веревки из него вей, а потом опять по целым неделям слова от него не добьешься, и не взглянет — молчит и все о чем-то думает… Правда, есть о чем подумать! Разве не пора старику переписать на них землю и жить при детях на покое! Уж как бы она ему угождала — больше, чем отцу родному!
Она хотела подсесть к Кубе, но тот притворился спящим, хотя солнце светило ему прямо в глаза. Только когда Ганка зашла за амбар, он встал, стряхнул с себя соломинку и стал крадучись пробираться садами к корчме: лежавшие в кармане деньги не давали ему покоя.
Корчма стояла на краю села, за домом ксендза, в начале обсаженной тополями дороги.
Народу в корчме было еще мало. Музыканты время от времени бренчали, но никто не танцевал, так как было слишком рано. Молодежь предпочитала слоняться по саду или стоять у входа и у стен, где на свежих, еще желтых бревнах сидели много девушек и женщин. А просторная изба с закопченным потолком была почти пуста. Красные предзакатные лучи так слабо проникали сквозь маленькие, тусклые от табачного дыма оконца, что только на грязном полу лежала полоска света, а в углах избы царил мрак. За столами у стены сидели какие-то люди, — Куба не разглядел, кто такие.
Только Амброжий с бутылкой в руках и костельный служка стояли у окна, выпивали и беседовали.
— Вишь, пляшут, как мухи на смоле! Эй, Евка, да шевелись же! Таскалась, видно, где-то ночью, а теперь спишь на ходу! Томек! А ну, живее! Или ты горюешь о той муке, что продал Янкелю? Не бойся, отец еще не знает!.. Гуляй, Марыся, гуляй с новобранцами, да уже сразу зови меня в кумы…
Так Ягустинка задевала по очереди всех танцоров. У нее был язык без костей, да и злилась она на весь свет за то, что ее обидели родные дети и приходится на старости лет ходить на поденку. Но ей никто не отвечал, и она, накричавшись вдоволь, ушла за перегородку, где сидели кузнец, Антек и несколько молодых мужиков.
Здесь с черного потолка свисала лампа и тускло-желтым светом озаряла растрепанные русые