— Пеструха, бедная ты моя Пеструшечка! — слезливо приговаривала она, а потом заплакала уже навзрыд, горестно причитая.
А соседки предлагали все новые и новые средства: корове вливали в горло то раствор соли, то молоко с растопленным воском от освященной свечи. Кто-то советовал мыло с сывороткой, кто-то кричал, что надо ей кровь пустить. Но корове ничто не помогало, она вытягивалась все больше, по временам поднимала голову и протяжно, жалобно мычала, словно умоляя спасти ее. Ее красивые глаза с розоватыми белками все больше мутнели, тяжелая рогатая голова падала в изнеможении, и она только высовывала язык и лизала руки Ганке.
— А, может, Амброжий помог бы чем-нибудь ей? — сказала одна из баб.
— Правда, он всякие болезни лечит, — подхватили другие.
— Сбегай-ка, Юзя! Он, должно быть, в костеле, к вечерне уже звонили… Господи, отец приедет, крику-то будет!.. А разве мы виноваты! — плакалась Ганка.
Она села на пороге хлева, сунула захныкавшему ребенку белую, полную грудь и с невыразимой тревогой все поглядывала то на издыхающую корову, то через плетень на дорогу.
Не прошло и пяти минут, как примчалась Юзя, крича, что Амброжий уже идет.
И действительно, сразу за ней пришел чуть не столетний старик, прямой как свеча, хотя вместо одной ноги у него была деревяшка и шел он, опираясь на палку. Лицо у Амброжия было серое, худое и сморщенное, как залежавшийся до весны прошлогодний картофель, бритое, все в шрамах. Он был без шапки, и белые, как молоко, волосы космами падали на лоб и затылок.
Он подошел к корове и тщательно ее осмотрел.
— Ого! Вижу, что будете есть свежее мясо.
— Да вы ей помогите, вылечите, — ведь она триста злотых стоит и стельная! Помогите же ей! О господи Иисусе! — закричала Юзя.
Амброжий вынул из кармана острый нож, потер его о голенище, посмотрел острие на свет и вскрыл Пеструхе артерию под брюхом. Но кровь не брызнула, а потекла медленно, черная, пенистая.
Все стояли вокруг, нагнувшись, и смотрели, затаив дыхание.
— Поздно! Видите, дух испускает скотина, — сказал Амброжий торжественно. — Должно быть, заногтица, а может, и что другое. Надо было звать сразу, как захворала… Ох, уж эти мне бабы: только реветь горазды, а когда надо дело делать, блеют, как овцы!
Он презрительно сплюнул, обошел корову кругом, заглянул ей в глаза, внимательно посмотрел язык, потом вытер окровавленные руки об ее мягкую лоснящуюся шерсть и собрался уходить.
— Ну, на эти похороны звонить вам не буду — сами в горшки зазвоните.
— Отец с Антеком! — крикнула вдруг Юзя и выбежала на улицу встречать, так как с другой стороны озера уже слышался тяжелый стук и в облаке пыли, розовой от вечерней зари, чернела длинная телега.
— Тато, Пеструха у нас околевает! — закричала она, подбегая к отцу, — он уже сворачивал на эту сторону озера. Антек шел за телегой и поддерживал длинную сосну, которую они везли из леса.
— Не мели ерунды! — крикнул Борына, подгоняя лошадей.
— Амброжий ей кровь пустил — не помогло… Воск топленый в горло лили — и ничего… И соль… ничего! Должно быть, заногтица… Витек говорит, что лесник выгнал их из рощи! И Пеструха сразу, как он ее домой привел, свалилась и стала стонать.
— Пеструха, самая лучшая корова! А чтоб вас скрючило, окаянных, хорошо же вы мое добро бережете! — Борына бросил вожжи сыну и с кнутом в руке побежал вперед.
Увидев его, женщины расступились, а Витек, что-то спокойно мастеривший у крыльца, обомлел от страха и стремглав умчался в сад. Даже Ганка поднялась и стояла на пороге, растерянная, встревоженная.
— Загубили мне скотину! — закричал старик, осмотрев Пеструху. — Триста злотых в болото брошено! Как к миске — так их, проклятых, хоть отбавляй, а беречь добро некому! Этакая корова, этакая корова! Выходит, человеку из дому нельзя и шагу ступить — только отлучишься, сейчас какая-нибудь беда и убыток!
— Да ведь я от самого полудня в поле была, на картошке, — тихо оправдывалась Ганка.
— Разве ты когда что увидишь! — крикнул Борына яростно. — Разве ты за мое добро постоишь! Ведь не корова, а клад, такую не у всякого помещика найдешь!
Он причитал все горестнее, ходил вокруг коровы, пробуя поднять ее. Он тянул ее за хвост, смотрел в зубы, но Пеструха дышала хрипло, все тяжелее, кровь из надреза уже не текла, а запеклась черными сгустками. Было ясно, что животное издыхает.
— Делать нечего, придется дорезать, хоть что-нибудь выручишь, — сказал, наконец, Борына. Он принес из сарая косу, наточил ее на камне, стоявшем под навесом, скинул кафтан, засучил рукава рубахи и принялся за дело.
Ганка и Юзька громко заплакали, когда Пеструха, словно почуяв смерть свою, с усилием подняла голову, глухо замычала и… повалилась с перерезанным горлом, дрыгая ногами.
Пес слизывал застывавшую на воздухе кровь, потом прыгнул в одну из картофельных ям и залаял на лошадей, стоявших с телегой у плетня, где их оставил Антек, равнодушно наблюдавший, как отец резал корову.
— Не реви, дура! Не наша беда, корова-то отцовская! — сердито сказал он жене и принялся распрягать лошадей, которых Витек затем повел за гривы в конюшню.
— А картошки в поле много? — спросил Борына, моя руки у колодца.
— Порядочно. Мешков двадцать будет.
— Надо нынче свезти.
— Сами и возите, а я никак спину не разогну, ног под собой не чую… Да и коренник захромал.
— Юзька, кликни с поля Кубу, пусть кобылу заложит да картошку нынче еще свезет. А то как бы дождем ее не намочило!
Его все еще разбирали злость и досада, он то и дело останавливался подле коровы и яростно ругался, ходил по двору, заглядывал в хлев, в амбар, под навес и сам не знал, чего ищет — так сильно его грызла мысль о потере.
— Витек! Витек! — позвал он и стал уже снимать широкий ремень, которым был подпоясан. Но мальчик не показывался.
Соседи разошлись, понимая, что такая неприятность и убыток должны кончиться расправой, на которую Борына был скор. Но старик сегодня ограничился руганью и вошел в избу.
— Ганка, есть давай! — крикнул он снохе в открытое окно и пошел на свою половину.
Изба была обыкновенная деревенская, разделенная пополам просторными сенями. Четырехоконным фасадом она была обращена в сад и на дорогу, а задней стеной — во двор.
Одну половину — окнами в сад — занимали Борына и Юзя, на другой помещались Антек с семьей. Работник и пастушонок ночевали в конюшне.
В избе было темновато, потому что небольшие оконца, заслоненные карнизом крыши и деревьями, пропускали мало света, да и на дворе уже смеркалось. Поблескивали стекла образов, которые длинным рядом темнели на выбеленных стенах. Изба была просторная, но низко над головой нависали массивные балки почерневшего потолка и вся она до такой степени была загромождена мебелью, что только около большой печи, у стены, выходившей в сени, оставалось немного свободного места.
Борына разулся и ушел в чулан, прикрыв за собой дверь. Он отодвинул доску от оконца, и кроваво-красный свет заката залил комнатку.
Здесь было полно всякой рухляди и хранились хозяйственные запасы. На протянутых поперек чулана шестах висели тулупы, полосатые и красные шерстяные юбки, белые сукманы.[5] На полу лежали мотки серой пряжи, клубки грязной овечьей шерсти, мешки с пером.
Борына достал белый кафтан и красный пояс, потом долго искал чего-то в бочках с зерном и в углу под грудой старых ремней и железа, пока не услышал, что Ганка вошла в соседнюю комнату. Тогда он опять задвинул оконце доской, но долго еще рылся в зерне.
А в комнате на столе уже дымилась еда. Из котелка со щами шел запах свежего сала, как и от