пальцах. Болезненно морщась, он долго дул на них, а потом обматывал обрывками тряпок.
Прижавшись к коленям отца, Тигран внимательно наблюдал за каждым его движением и порой, в порыве любопытства, так близко склонялся над лампой, что пламя ее опаляло ему волосы и брови.
Обмазав смолой пальцы, отец подносил их к маленькому грязному носу Тиграна и говорил:
— Смотри хорошо, дорогой сынок, на эти пальцы и постарайся из всю жизнь их запомнить…
Да, Тигран не забыл отцовских пальцев. Не только не забыл, но вместе с ремеслом отца он будто унаследовал и его израненные руки.
Бедный отец! Что-то делает он сейчас? О чем думает прикованный к постели, больной старик?
Мать? Братья? Всю жизнь семья едва сводила концы с концами. По когда Тигран был с ними, он поддерживал их.
А сейчас?..
3
В замочной скважине глухо щелкнул ключ. Тигран вздрогнул. Неприятная дрожь пробежала по телу.
Верно, опять на допрос…
Ах, этот гнусный допрос, эти запухшие, налитые кровью глаза и жирный затылок жандармского ротмистра, эти грубые окрики, удары хлыстом, обжигающие тело.
— Сознайся, что тебя не было в городе… Не хочешь? Еще не набрался ума? Ничего, мы научим…
И следом — удары хлыстом, кулаками, ногами, рукояткой револьвера…
В последний раз ротмистр ткнул в глаза Тиграну каким-то скомканным клочком бумаги.
— Это письменное показание твоего отца, калеки… Я притащу его сюда… Он в лицо тебе скажет… А потом — горе вам! — обоих в Сибирь закатаю!..
— Что ж, приводите, он ничего не скажет, — спокойно ответил Тигран. — Приводите, кого хотите…
Ротмистр рывком поднялся с места. Жестокий удар сбил Тиграна с ног. Он лишился сознания, и его не понесли, нет, а волоком дотащили до одиночки.
Неужели то же повторится и сегодня?..
Увидев в кабинете ротмистра отца, Тигран с трудом сдержал волнение. Но отец ли это? Нет, это лишь тень его.
Тиграну захотелось броситься к старику, обнять его, утешить сыновней лаской, а потом шепнуть осторожно на ухо, чтобы он не сказал чего-нибудь лишнего.
Ротмистр не спешил. Он сидел, развалившись в кресле, и, закинув ногу на ногу, казалось, отдыхал.
На большом столе перед ним лежала груда бумаг. Он перелистывал их так лениво и безразлично, как дома, в свободные часы, перебирают листы старого семейного альбома. В пальцах левой руки, опиравшейся на подлокотник кресла, ротмистр сжимал длинный мундштук папиросы. От нее узкой струйкой поднимался к потолку легкий голубоватый дымок.
Время от времени жандарм медленно брал в руку одну из бумаг, проглядывал ее внимательно, заботливо расправлял, разглаживал загнувшиеся углы и так же неспешно клал на место.
На блестящей лысинке его слегка наклоненной вперед головы в строгом порядке были расположены редкие светлые волоски, тщательно начесанные от затылка ко лбу; узкие синеватые губы, казалось, склеились, так плотно они были сжаты.
В который уже раз пересматривая одни и те же бумаги, ротмистр перекладывал их с одного конца стола на другой. В каждом движении этого хорошо вышколенного чиновника сквозило сознание довольства собой и своим высоким положением. Он изо дня в день с утра до вечера способен был делать одно и то же, не испытывая при этом ни скуки, ни утомления.
Отблески света от стоявших по краям стола медных канделябров играли на лице жандарма, и создавалось впечатление, что он улыбается какой-то шевелящейся в его голове забавной мысли.
Но вот, спрятав бумаги в серые папки и отложив их в сторону, ротмистр выпрямился. Одна бровь у него встала торчком. Он словно только что заметил, что в сто кабинете есть кто-то. Стряхнув пепел с погасшей папиросы, он вновь раскурил ее и, глубоко затянувшись, рявкнул:
— Ну?..
Повторений ротмистр не любил. Его излюбленной манерой допроса были различного вида восклицания и хитро рассчитанные паузы. В этом ему очень помогала папироса. Втянув побольше дыма после каждого вопроса, он причудливыми кольцами выпускал его поочередно из ноздрей и из уголков рта. В эти мгновения его притворно равнодушное лицо, казалось, говорило: «Для меня все ясно, буквально все. Я хочу испытать вашу честность. Вы можете сознаться, можете молчать — как вам больше нравится. От этого положение не изменится. Все равно все вы неисправимые разбойники, враги правительства и родины, и место вам — на том свете или в Сибири. Меня удивляет одно — как до сих пор вам позволяли отравлять атмосферу?..»
— Ну?.. — вновь обратился он к Тиграну.
— Мне сказать нечего… Я все уже сказал… я…
Ротмистр медленно поднял руку.
— А если ваш отец подтверждает? — он учтиво обернулся к старику: — Не так ли, папаша?
Чувство омерзения захлестнуло старика: он понял, что, задавая свой вопрос, жандарм заранее навязывает ему ответ. Когда же и в чем он ему сознался? Зачем так бесстыдно лгать? Зачем вводить в заблуждение Тиграна?
Старик не вытерпел. Собрав последние силы, он резко проговорил:
— Нет, ложь!.. Сын мой никуда не ездил… За что вы его арестовали? За что мучаете?
Тигран облегченно вздохнул.
То, что произошло с ним в последующее мгновение, он не сумел бы объяснить и сам. Неожиданно рванувшись вперед, он с такой силой обрушил свои тяжелые кулаки на письменный стол жандарма, что медные канделябры подскочили и со звоном свалились на пол.
— Изверги, звери!.. Кто дал вам право издеваться над больным стариком, калекой?..
В невольном испуге ротмистр вскочил с места и всем своим грузным телом прижался к стене.
Часовой, приставив штык к груди Тиграна, оттеснил его от стола. Вбежавшие на шум жандармы скрутили ему руки и выволокли в коридор, Там его беспощадно избили.
— В карцер, в карцер!.. — астматическим шепотом прошипел ротмистр. — А ты, ты, паршивая собака, — обернулся он к старику с презрительной гримасой, — ты остался глух к нашим добрым советам? Теперь пойди собери его косточки…
Старик, видимо, хотел что-то сказать, пошевелил губами, но слова застряли у него в горле. Шатаясь, он сделал несколько шагов вперед в сторону ротмистра и дрожащей рукой вынул спрятанную на груди бумагу — смятую, ставшую от старости темно-желтой, как осенний лист. Он было протянул ее жандарму, но вдруг отвел руку назад, покачнулся и ничком распростерся на полу.
Когда жандармы выволакивали из кабинета ротмистра бездыханное тело кузнеца, в его худой костлявой руке была крепко зажата пожелтевшая бумага с царской печатью. Черно-коричневый сургуч, надломленный окостеневшими пальцами, казался сгустком запекшейся крови.
Зачем принес сюда старый кузнец эту бумагу, какие он возлагал на нее надежды, так и осталось тайной.
Город давно позабыл о своем замечательном оружейнике, и только когда разнеслась весть о том, что он умер во время допроса, люди вспомнили о нем. И снова прогремело имя кузнеца Араза, как гремело оно многие годы назад, когда он был еще молодым и слава о его мастерстве долетела до царского порога.
— Благо тебе! Человеком в этот мир пришел ты и человеком его покинул, — говорили старые друзья