стыдную для меня как для писателя конъюнктурную пьесу, которую я не должен был тогда, несмотря ни на что, писать, что бы ни было, не должен был. И в конце концов мог не написать, могло хватить характера воспротивиться этому самоизнасилованию. Сейчас, через тридцать с лишним лет, стыдно, что не хватило. За то, что в сорок первом году написал стихи „Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?“, нисколько не стыдно, потому что это был крик души, пусть крик души человека, в чем-то тогда зрячего, а в чем-то слепого, если говорить об адресате стихотворения, но все-таки крик души. А за „Чужую тень“ стыдно. И нисколько не жаль себя за свои тогдашние самомучения, связанные с нею. Так мне и надо было».

Речь идет о пьесе, написанной по прямому указанию, или, если деликатно, предложению Сталина, где финал пьесы не только переделан под прямым диктатом вождя, но повторяет кое-где его рекомендации текстуально.

И вот, что пишет по этому поводу наша дорогая бабушка в письме к отцу, в начале весны 1948 года, совсем по-иному трактуя муки автора, коим, возможно, она была отчасти свидетельницей.

«Итак, я прочла „Чужую тень“, но для меня это не просто „здорово“, как я это слышала от других. Для меня это: твои так сильно поседевшие виски, твое беспредельное утомление и ожидание и в итоге всего твоя победа. Победа твоя в целом и каждого из твоих героев в отдельности, п.ч. я чуть не физически ощущаю, как ты их вел к концу под непрерывным обстрелом возникающих сомнений, осуждений, порицаний и упреков, ожидающих их, когда они живыми людьми поднимутся на сцену и произнесут слова, которые ты им вложил в уста. <…> Помнишь слова Леси Украинки из „Лесной песни“ — „не можешь ты подняться до себя“. Так вот ты своей вещью помогаешь нам всем на разных ступенях общественного положения и в разном возрасте подняться внутренне до своих возможностей. Спасибо тебе за это <… >.

Как все это надо было пережить самому душевно, а не только продумать и пережить не за одного, а за всех, за каждого в отдельности в одиночку и в условиях возникающих конфликтов. И в том, как они честно и ненадуманно разрешаются, я и вижу твою победу».

Что самое удивительное — во второй половине письма, когда Алинька переходит от восторгов в целом к замечаниям по конкретностям, она, несомненно, проявляет и житейскую наблюдательность, и здравый смысл, хотя, плохо помня это выдающееся произведение, я судить об этом берусь только в первом приближении.

Всю жизнь бабушка Аля не принимала отцовского псевдонима и во всех своих бесконечных родительских письмах, наставлениях, рецензиях, просьбах и страданиях называла сына «Кириллом» — Кирюшей, Кирюней, но ни разу — Костей. Не хотела привыкать. И не привыкла. Как, впрочем, и деда Саша. Старики любили его, лелеяли нежно все, что было с ним связано, иногда не понимали, роптали, обижались и жаловались, но — насколько же проницательно это родительское обожание — вдруг недвусмысленно и резко давали отповедь, если поведение его бросало тень на его же собственную репутацию — даже если это им только казалось. Я приведу здесь одно из таких писем, написанное бабой Алей в 44 году, когда вся Москва ринулась в Колонный зал, где их кумир, Константин Симонов, весь вечер читал «С тобой и без тебя» в присутствии дамы сердца — Валентины Васильевны Серовой.

Когда отец незадолго до смерти решил издать томик своей переписки с родственниками, от чего его тогда не без труда отговорили, он это письмо в подборку включил. Поскольку в этой предполагаемой книжке были и письма ко мне, отец счел своим долгом дать мне всю книжку на прочтение. Так я, в свою очередь, прочел письмо впервые. Оно не просто запомнилось, оно врезалось в память так, что в 2005-м, готовясь к картине об отце, я перевернул весь архив в РГАЛИ пока его не нашел. Мне казалось, что в этой работе, где я хотел рассказать о моем отце полно и честно, это письмо обязательно должно быть. Я его нашел, но в картине «Ка Эм» нет этого письма. Приспосабливая его в свой закадровый текст, я понял, что его нельзя коротко цитировать, его надо читать. Оно очень многое объясняет в драме отцовской любви к Серовой, объясняет не к славе его, не в его пользу, но жестко и мудро раскрывает некоторые причины обреченности этого поистине ставшего государственным романа поэта и актрисы, предугадывая и стараясь предупредить нелегкие и бесконечно запутанные проблемы, которые неминуемо возникают, когда отношения двоих людей помещаются под микроскоп государственного энтузиазма.

Это тем более интересно прочесть сейчас, спустя больше чем шестьдесят лет, когда нет ни его, ни ее, ни того строя, который характеризуется апокрифической фразой Сталина, которую приводят в хвост и в гриву во всех гламурных и якобы глубоко сочувственных публикациях, посвященных этим отношениям, которые у меня навязли на зубах и повторяются с унылой настойчивостью.

«Надо издать эти стихи в двух экземплярах, — якобы сказал вождь о „С тобой и без тебя“, один — ему, другой — ей».

Я не большой поклонник Иосифа Виссарионовича, но сочинить подобную пошлость можно было бы, и не вкладывая ее в уста вождя. А ведь без этой, с позволения сказать «цитаты», не обошелся ни один из публикаторов, ни в газетах, ни в журналах, ни в фильмах и телесериалах. Впрочем, пошлости, как следует из приводимого дальше письма, хватало и в январе сорок четвертого.

19 января 44 года:

«Кирюня! <…> Ты так устроил свою жизнь, что рассчитывать поговорить по душе я не могу, а урывками при шофере не скажется то, что вынашивается в сердце или скажется не так, между тем хочется, чтобы знал ты, что я чувствую и думаю, все еще не умерла во мне эта потребность.

Так вот, мой друг, как ни горько, а должна сказать тебе, что то же ощущение боли и неловкости за тебя, какое я испытываю по отношению к твоей личной жизни, я пережила и на твоем вечере, и долго спустя, и очень, очень остро. Все мои смутные ощущения, неясные опасения и предчувствия как-то разом подытожились, и многое я поняла и в этот вечер, и в ближайшие после него часы и дни.

Во-первых, не старайся сразу принимать в штыки то, что я вижу и понимаю очень ясно, и, во- вторых, не пытайся применять к сказанному твое обычное примитивное объяснение: ревность. Нет, милый, здесь большая любовь к тебе и огромное желание видеть тебя возможно лучше и чище во всех областях твоей жизни.

Как я понимаю, К. Симонов сделал огромное важное дело, разбудив в молодежи большие требования к любви, заговорив о ней во весь голос, что не полагалось в обычных канонизированных формах литературы и поэзии, где герои любили и строили жизнь по определенному, казалось, твердо заведенному порядку. Симонов нарушил этот порядок, он показал такие внутренние богатства души, такие переходы и взлеты чувств, такое море возможностей, что дух захватывало. Молодежь поняла и почувствовала, что любить — это вовсе не так просто и легко, как казалось, что можно и должно стремиться и добиваться, становиться лучше, что есть ради чего. А сколько хорошего ты можешь сделать этой молодежи, как можешь поднять ее. Это одна сторона, положительная, затем молодежь сделала и не могла не сделать этого вывода, что С., предъявляя к любви огромные требования, в своем чувстве не счастлив. Первое время это служило к его украшению: он хочет такого ответного чувства, предъявляет такие требования, что его трудно удовлетворить. Потом появился портрет женщины, которую он любит, он рос, постепенно составляясь из штрихов, рассеянных по стихам, приобретая плоть и кровь, и те черты, которые от него отталкивали и объясняли читателям, почему же С. несчастлив. И вот читатели, вернее читательницы (их, видимо, большинство), стали все больше и больше не любить женщину, которая делала их требовательного поэта несчастным, а он все дальше и дальше рассказывал о своем чувстве, делаясь все более откровенным, вынося на их суд то самое интимное, что обычно люди сохраняют для себя самого и для той, кот. любят. И тут началось то, что породило эту нездоровую атмосферу среди молодежи в ее отношениях к тебе. Героиня отталкивала своим портретом, да и слухами, кот. о ней доходили, а их Симонов, чистый и фанатичный в своем чувстве, не оставлял ее. И вот во всей своей силе и наготе встал вопрос: что же его держит? И тут услужливо побежали на помощь интимные подробности грехов и всюду циркулирующие слухи, а дальше на помощь пришло разбуженное и неудовлетворенное нездоровое любопытство. И в зал пришла не мыслящая в своем большинстве, не оценивающая, заставляющая поэта расти аудитория, а та толпа, которая не постеснялась вставать, напирать друг на друга, толкаться, чтобы видеть ту женщину, кот. одни осуждают, другие завидуют и все очень не любят, женщину, кот. ты все равно что раздеваешь перед всеми. Не думаю, чтобы ей это могло быть приятно. И не понимаю, как ты не учел этих возможностей. Мне было исключительно гадко, неприятно за нее и очень нехорошо за тебя. Такими театральных эффектами дурного тона не исправляют своих ошибок и не покупают прощения. А как мне больно, что все эти годы все дальше

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату