только и сказал:

— Застудиться можешь, в одной-то рубахе.

Но Ваня не замечал пронизывающего холода. Он не помнит, как попал сюда. Просто в мыслях возникла зола от Игнатовой хаты и одинокая ветла — туда его и влекло. Четко он помнит только одно: в предрассветном утре увидел белое привидение у ветлы и бежал, бежал.

А Федор еще от речки заметил в своей хате огонек. И заспешил. Искорка надежды вспыхнула и потянула его домой. Когда он вошел, то увидел: Ваня и Лузин сидели на табуретках, а Матрена Васильевна склонилась над кроватью: там лежала, укутанная одеялом и шубой, Тося. Лицо ее было синевато-бледным, она дрожала в ознобе.

Федор бросился к кровати.

Тося вскочила. Села. Дико посмотрела на Федора: казалось, не узнала. Потом рывком отодвинулась к степе, перевела взгляд на Матрену Васильевну и снова на Федора. Роковые два слова ударили вновь в голову. Она рванулась с кровати на пол, но Федор схватил ее на руки, чуть попридержал так и положил, уже затихшую, обессиленную… Она открыла глаза, зажала ладонь Федора в свои руки, холодные и сухие, и шепотом произнесла:

— Что делать?.. Что?.. Что?..

Слез у нее не было.

— Жить! — ответила Матрена Васильевна и отстранила Федора. — А вы, мужики, вот что: выходите…

Не сразу дошло до всех мужчин: встал только один Лузин.

— Ну, — резко напомнила Матрена Васильевна, — кому сказано? Ошалели. Расквасились… Матвей, отвернись.

На улице уже рассвело. Но лампа все еще горела, забытая всеми, уже никому не нужная. Так бывает и в жизни: отслужит свой срок огонек и оказывается ненужным — он никому уже не светит и никому не мешает, горит до тех пор, пока не зачадит, замирая и еле вспыхивая; потом про него скажут — потух. И только. Разве мало жизней, похожих на такой огонек!

Ваня и Лузин не перекинулись ни единым словом. Так они дошли до своего временного жилища — правления сельпо. Лузин там, у ветлы, догадался обо всем. Но лишь здесь, у порога, он осторожно спросил:

— Значит, любишь?

— Не надо об этом, Петр Петрович, — Ваня махнул рукой. — Не надо. Никого не люблю.

— Врешь?

— Вру.

— Да-а, — протянул Лузин. — Круто тебе… Чистая у тебя, Ванек, совесть… Живи так.

— Хватит!

— Ладно. Не буду.

Заря уже заполыхала. Зарево казалось совсем близким, оно горело где-то там, за курганами.

Федор стоял у себя на крыльце, ждал… и мысленно повторял слова Тоси: «Что делать?.. Что?.. Что?..»

…А тем временем Дыбина домчали до районного села Козинки. Тройка остановилась у одноэтажного здания милиции. Это был обыкновенный четырехкомнатный домик. Около него сохранились только следы бывшего палисадника (торчали пенечки сирени и два-три столбика от ограды). При милиции, в том же домике, была простая, обыкновенная «кутузка» — чулан с крошечным окошком, зарешеченным железными прутьями. Туда и водворили Дыбина. Ему развязали руки и принесли еду. Он выбил из рук милиционера кастрюлю. Потом привели врача. Тот сменил повязку на голове и коротко заключил:

— Папаха спасла. До свадьбы заживет.

Игнат же и врачу не сказал ни слова.

На первом допросе не произнес он ни звука. Так в милиции и не услышали голос Дыбина — казалось, он онемел и оглох. На второй день он от еды уже не отказался, но продолжал молчать.

Прошел день. Прошла ночь. В следующий день, вечером, было получено распоряжение доставить Дыбина под строгим конвоем в Белохлебинск, в тюрьму. Наступала последняя ночь Дыбина. Караул усилили: уже охраняли четыре милиционера — по два человека через каждые два часа. И всего-то было в отделении семь милиционеров, а Дыбину дали четырех.

В час ночи на окраине села, с опушки лесочка-колка, застрочил пулемет. Пули изредка, очередью, свистели и над центром села. Послышалось несколько винтовочных выстрелов с другого конца села. Похоже было на перестрелку.

Начальник милиции прибежал в отделение в расстегнутом кителе и наскоро наброшенной на одно плечо шинели. Немедленно он послал вестового к секретарю райкома партии и председателю райисполкома с запиской: «Срочно покинуть квартиры». Около Дыбина он оставил только двух человек, а с остальными четырьмя, запрятав лошадей в крайнем дворе, залег на выезде из села против колка, откуда перестукивал пулемет. Лишь после того как огляделся в канаве и прислушался к редким коротким пулеметным очередям, он понял, что пулемет строчит без всякой цели, в белый свет, для паники. Кольнула мысль: «Провокация! А у преступника только двое». Он стремглав помчался обратно к милиции, но было уже поздно.

Степка Ухарь с двумя бандитами, в короткой схватке, без выстрела, вызволил Дыбина и скрылся в то время, когда один стучал пулеметом, а другой постреливал из винтовки с противоположной стороны.

Утром нашли на опушке колка изуродованный станковый пулемет — «максимку», брошенный и уже бесполезный. Бандитов настойчиво искали, но не нашли. Игнат Дыбин остался жить.

Спустя несколько недель прошел слух: будто бы кто-то, сбежавший из этапа и задержанный уже на румынской границе, рассказал, что Дыбин и Ухарев накануне, во время бури и слякоти, перешли в Румынию. След пропал.

Все эти вести на короткое время вновь всколыхнули Паховку. Начальника милиции сняли и разжаловали. Толку-то? Но хотя Дыбин был жив, он уже далеко и потревожить теперь не мог.

Новые дела, заботы и новое взбудораженное время постепенно заглушали и последние вести о побеге Дыбина.

…Через месяц после той ночи подошел к сроку и первый колхозный сев. Первые колесные тракторы, поначалу удивительные как чудо, поднимали чернозем. Но сеяли на конных сеялках или вручную, по- старинному, вразброс. Василий Петрович Кочетов шел с лукошком впереди всех севцов, шел без шапки, как к паперти храма. Широко ступая с правой ноги, он размашисто выносил вытянутую руку вперед и веером искусно выбрасывал семена, а солнце в эту секунду успевало брызнуть на них золотом. Василий Петрович шел по мягкому, пышному чернозему уверенно и не колеблясь. За ним вышагивал длинный Виктор Шмотков и старался — очень старался! — делать все так, как Василий Петрович. Не беда, что у него пока не так-то хорошо получалось, как у переднего севца. Виктор ощущал под ногами новую почву, вывороченную тракторным плугом: на такую глубину она никогда не пахалась.

Председатель колхоза, Земляков Федор Ефимович, стоял на пригорке, подставив открытую грудь легкому и ласковому весеннему ветерку. Но и в труднейшие дни сева он думал и думал о жене. Она тяжело перенесла горячку, лежала в больнице. Теперь же была уже дома, остриженная, похожая на серьезного не по годам ребенка.

В тот день она и в поле стояла перед глазами такой, как он видел ее вчера вечером. Тогда, по просьбе Матвея Степаныча, он собрал вместе с землей горсть рассыпанных семян пшеницы и принес домой. Тот еще утром взмолился: «Принеси ты мне хоть горстку семенков. Хоть понюхаю их». Тосковал старик, лежа в постели, о поле, о весне.

Матвей Степаныч держал семена на ладонях и восхищенно смотрел, просветлев и улыбаясь. Потом сказал:

— И землица тут. Пахнет черноземом… В каждом зёрнышке жизнь. Пахнет жизнью… Понюхай-ка! — обратился он к Тосе.

А она их взяла, долго рассматривала, пересыпая из ладони в ладонь, потом и правда понюхала и… прижалась к ним щекой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату