В ту же беспокойную ночь Кочетов Василий Петрович, захлопнув перед носом Сычева дверь, стал посреди хаты, задумавшись и расставив ноги широко, прочно. В избе было темно, и, казалось, все спали. Теленок в углу посапывал, вздыхая во сне. Но Володя не спал: он все слышал и наблюдал за отцом. Он еще ни одного слова не сказал ему о происшедшем на собрании партячейки. «Зачем раздражать и волновать, — думал он, — если все обошлось хорошо». Но у него не выходил из головы один вопрос: «Кто же написал анонимку? Никому никогда отец не сделал вреда, ни с кем не был во вражде. Кто же?» Володя слышал, как отец тихо порылся за припечкой и достал нож, которым при надобности кололи скотину; потом с этим ножом в руке бесшумно сел у стола и не шевелился. Сын не мешал, притворился спящим.
Тяжелые думы одолевали Василия Петровича. Вот, как на ладони, лежит вся его жизнь. Не помнить ее невозможно: вся она прошла в этой хате, в этом дворе, только с разными лошадьми. Лошади иногда падали, он каждый раз выбивался из нужды и покупал новую. Все хозяйственные вещи, столбы, подсохи и плетни сделаны им самим, только его собственными руками, без какой-либо помощи со стороны, в одиночку. И вот теперь, при Советской власти, он нажил хорошую лошадь, отличную корову-ведерницу, восемь штук овец, тридцать кур; хлеба в этом году хватит-перехватит до нового, с остатком. Вырос сын- помощник, дочь на выданье подошла — жить бы Да жить теперь. «Но лучше ли будет жить в одиночку? — думал он. — Таким, как Сычев, не станешь, да и богаче, чем сейчас, тоже не будешь, а хуже — может быть. Скажем, пала лошадь — что делать? Сразу три года подряд недоедать, копить, мучить себя лишней работой. Если же в колхозе падет лошадь — не страшно». Но медленно, исподтишка подкрадывалась новая думка. «А земля? Чья она будет? Кому хлеб достанется?.. Один — работать, а хлеб есть — десяток: один с сошкой, а семеро с ложкой. А на своей полосе я — хозяин: я и завхоз, я и счетовод, я и председатель, я и судья сам себе». Вдруг ясно и просто пришло в голову: «А все-таки нужды в моей жизни было больше, чем достатка, — о чем речь! Хуже не будет, а такую жизнь можно добыть где угодно». Эта мысль держалась долго, не уступая места другим до тех пор, пока не вспомнил анекдот о богомазе:
«— Что это ты за чучело нарисовал в углу? — спросил богомаз у мальчика.
— Икона, — ответил мальчик.
— Да то ж не икона, а урода! Лучше купить хорошенькую.
— Хоть и кривенькая божья матушка, зато своя, — сказал мальчик».
«Вот видишь, — думал Василий Петрович, — даже дети знают: „мой“, „моя“, „свой“, „своя“, а я хочу скотину со двора сводить в колхоз».
Володя услышал, как отец вышел во двор, ступая тяжело и неуверенно. Он тоже соскочил с печи, сунул ноги в валенки, накинув шубу, вышел незаметно в сени и прислонился к косяку двери. Отец вошел к лошади в конюшню. Битюжанка всхрапывала и перебирала ногами, повернув голову к хозяину, — она волновалась и вздрагивала, слыша рев скотины и почуяв запах крови со двора Виктора Шмоткова. Жуть всему живому! Василий Петрович положил лошади на холку тяжелую руку.
— Ну, Краля, весной с жеребенком будем? — спросил он ласково. — То-то вот и оно, что — с жеребенком. Чужую землю будешь пахать. Да… Оно, может, и не так, ну жалко тебя, Кралька. — Он обходил вокруг лошади, гладил ее и говорил: — Нет, убивать тебя не буду — не дурак… А может, Кралька, в колхоз пойдем? А? Сам же на тебе и пахать буду. Да только вот боязно как-то — ну-ка да обманут. То-то вот и оно, что боязно.
Володя слышал, как лошадь начала жевать сено, успокоилась. Потом отец зашел также к корове, к овцам, разговаривал с ними, сморкался, кряхтел и наконец направился в хату. Сын бесшумно вскочил на печку, а отец зажег лампу и, увидев на столе нож, остановился в недоумении. Постоял-постоял так, покачал головой и тихонько проговорил:
— Ни себе, ни людям. Разве ж так можно?
Нож он прибрал на свое место и принялся плести незаконченную кошелку для корма, молча и сосредоточенно.
Деревенское зимнее утро уже обозначилось огоньками и в других хатах. Жена встала топить печку и украдкой посмотрела на мужа. Он, сидя к ней спиной, захлестывал хворостины в своем изделии. Потом перестал плести, задумчиво пригляделся к своему грубому, но очень прочному рукоделию и сказал будто про себя:
— Подумаем. — При этом он выпрямился, расправил золотисто-рыжую бороду, почесал кончик мясистого носа и, усмехнувшись, повторил: — Подумаем.
— А что «подумаем»? — спросил Володя с печи.
— А то подумаем, что тебе еще надо спать… И еще подумаем, как корову зарезать и овец, — добродушно сказал Василий Петрович, явно шутя.
— Господи! Что ты мелешь, Василий? — всплеснула руками Митревна. — Грех-то какой сказал!
— Ну, ты там! Заканючила. Дураков нашла. Шутку, ее тоже понимать надо. Мужики говорят промеж себя, а ты стой да слушай, — иронически и с хитрецой успокоил Василий Петрович.
— А еще подумаем, — подражал тону отца Володя, — как корову не резать и овец не резать.
— А еще подумаем, — продолжал шутить Василий Петрович, — какую вот хворостину выбрать для твоего мягкого места, хоть ты и урос от такой линии. Надо бы тебе нахлестать, Володька, ей-богу, надо, чтобы ты за отцом не подглядывал.
— Я ж, папаша, хотел…
— За дурачка почел меня. Ну хватит, хватит…
По тону Володя догадался, что отец успокоился — он что-то решил.
После рассвета кто-то постучал в окошко. Василий Петрович вышел. В дверях стоял Федор.
— Зайду посижу малость, — сказал он.
— Заходи, Федор Ефимыч, милости просим.
— Уф, устал!.. Ну, Василий Петрович, много овец зарезал? — спросил Федор, когда они вошли в хату, и присел.
— Много, — ответил тот. — За всю жизнь примерно штук пятьдесят поел. Много.
— А в эту ночь?
— Ты о чем, Федор Ефимыч?
— Об овцах.
— А-а, об овцах! А я-то думал…
— Что думал? — спросил Федор.
Володя перехватил ответ отца:
— Он думал, какую хворостину выбрать для меня лично.
— Ну, я вижу, вы уже до меня здорово пошутили. Не об этом ты думал, Василий Петрович, не об этом — знаю.
Василий Петрович вздохнул, а Федор продолжал:
— Дай-ка мне кошелку твою. Так. Вот эту и возьми для Володи, если осилишь его.
Василий Петрович удивился малость.
— Дак развалится кошелка-то, если вытянуть из нее ту хворостину, какую указал. Любую вытяни из основы — кошелка пропала, а вместе они по ладу лежат, и вещь получается прочная. Ее, кошелку, если по ладу плетешь, то тогда только и прочно.
— Вот так и колхоз, Василий Петрович: все вместе и каждый на своем месте — прочно может получиться. Очень прочно!
— Хм, подумай-ка, как оно выходит: обнаковенная кошелка, а в ней правда есть… Дай-то бог.
— Если совсем не плести, то и никакой корзины не слепишь. И будем мы мотаться отдельными хворостинами — бери любую. Соображаешь? — спросил Федор.
Василий Петрович чуть задумался. Потом, глядя в пол, сказал:
— Соображаю вроде бы. Уж если плести, то только прочно, по ладу. Кто ее знает, как оно будет?
Они помолчали.
— Я вот шел через площадь, — начал снова Федор, — и видел… убитую лошадь… Красавица!.. Лоб пробит обухом… Жалко.
— Что-о? — с ужасом спросил Василий Петрович.
Володя спрыгнул с печи, стал перед Федором и в волнении произнес одно слово:
— Он!